Свидание Джима - Виктор Емельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
16.
«Чем дальше уходит в прошлое юность, тем прекраснее она кажется». В первый же вечер, делясь воспоминаниями, господин и его друг точно отправились путешествовать в их шестнадцать-восемнадцать лет, и эти годы были в тот час для них общим дорогим краем, с грустью и лаской напомнившим им о себе. Снова живя в тех днях, гость вспомнил со снисходительной улыбкой о чьих-то локонах, черных глазах и о вечерах на берегу моря.
— Мы были все вместе, — сказал он и скользнул взглядом по портрету, — я тебе писал: моя давно замужем, дети, все очень хорошо. А твоя?… Ты все еще ничего не знаешь?
Господин отрицательно повел головой.
— Да, странно, — продолжал друг, — я тоже наводил справки. Но, кажется, существуют бюро, наконец, газетные объявления. Почему ты не хочешь искать таким путем?
— Для этого нужно основание.
— Но у тебя…
— Никакого.
— Пятнадцать лет внимания и «Свидание Джима» — этого недостаточно?… Что нужно еще?
— Ее желание.
— Кто знает, может быть, есть и оно. Ты должен считаться с женской гордостью.
— Я не должен быть навязчивым, и дело идет о большем, чем ее или моя гордость. Книга Джима — единственно возможные поиски и вопрос: нужно или не нужно нам быть вместе.
— Тебе — нужно?
— Не знаю. Конечно, да.
— Чего ты не знаешь и почему это «конечно»?
— Мы расстались, не простясь. Тогда всякое прощание было не нужно и смешно. Ты отлично знаешь атмосферу, круг ее знакомых того времени.
— Если ей было хорошо там, почему ты…
— Потому, что все это не сделало ее счастливой. Ее влекло туда, но она принимала это не как счастье. Если было бы иначе, помнить было бы не о чем.
— Но ведь не будет ничего удивительного, если в ней кое-что огрубело, кое к чему она привыкла. Откуда у тебя такая уверенность?
— Я не знаю, поймешь ли ты: я начал писать рассказ Джима, думая, что это будет мое последнее свидание с нею, я не знал тогда, что она сможет вернуться, хотя бы в рассказе; не знал, кто она, а когда книга была закончена и возвращение в ней произошло помимо моей воли, я понял, что госпожа Джима есть то, что мне нужно.
— Великолепно. Но твой Джим — мечтатель. Ты-то сам, почему ты думаешь, что она теперь такая?
— Потому что ничего другого быть не может. То, что я увидел в ней отсюда, через десять лет, и что вернуло ее в рассказе Джима, должно сделать ее такой.
— Ну, а если, представь себе, она все-таки не такая, а твоя книга ее находит?
— Потому-то книга и есть единственно возможные поиски, — она скажет ей меньше, чем газетное объявление, если Джим ошибется, найдет не то.
— А если не ошибется?
С ним будет его госпожа.
17.
Итак, вот в чем было дело. Вот, вероятно, почему в нашей жизни было что-то, что мне вспомнилось последней осенью на берегу моря. Там был утес, свесившийся над водой. Бывали бури, о тот утес бились волны, а он, склоняясь над ними, как будто бы вслушивался, всматривался в их смутную игру. Сколько раз, сколько ночей прошло предо мною, когда одиночество, тоска и тревога заставляли господина так же внимательно всматриваться в портрет, видеть за ним, так же спрашивать у него и ждать, — и сколько надежды, горечи не одной только разлуки, сколько сомнения и радостной уверенности бывало в тех безмолвных разговорах между ним и его прошлым. Все это было неизвестно и совершенно чуждо приехавшему другу, и поэтому, вероятно, я слышал такие слова:
— …это, может быть, поэтично, но очень похоже на алхимию. Ты хочешь обыкновенную железную жизнь превратить в золотую. А все люди приблизительно одни и те же. Ничего, кроме успеха, денег, покоя и здоровья, им не нужно. Ты знаешь это не хуже меня, но почему-то загоняешь себя в тупик. Твоя книга, поиски, ожидание — деланные, они не жизнь. Тебе нужно чаще бывать с людьми, ухаживать за женщинами, влюбляться, жить, как все, и тебе станет легче. Мало ли что было у каждого из нас, когда мы кружились около наших двадцати лет.
Его энергичный тон и легкость заражали. Мне казалось минутами, что наша жизнь, в самом деле, вымышлена и ненужно усложнена. Теперь в этих словах я слышу лишь невнимательность и прекраснодушие, вызванное собственным благополучием. Чужая печаль всегда легко поправима, весеннее ненастье — ненадолго, и горечь ранней потери может ли быть продолжительной? «Зачем же, — говорил друг, — через столько лет тянуться к тому, чего, может быть, больше не существует?» Этот друг не знал, что господин через свою юную подругу прикоснулся ко все еще манившему его миру, что повториться с другой это, очевидно, не могло, и наше одиночество было необходимо. В нем, уйдя от обычной жизни, приняв всю прошлую боль, господин берег в нерастраченной нежности следы светлого прикосновения и никогда не был одинок. Ночная и неподвижная тишина, в которой вместе с тихо шелестевшими листами бумаги, как будто бы так же тихо шелестели минуты за минутами нашей необычной жизни втроем — портрета, господина и моей — и в которую девушка, казалось, сходила к нам со стены, была, пусть по-странному, но полна такого напряжения, счастья, такой удовлетворенности, что исчезала всякая тяжесть, ничего другого было не нужно, и у меня в те ночи не раз было чувство, что я слышу точно какую-то музыку.
18.
Дни, которые прожил у нас гость, не изменились в своем распределении времени. Иногда, вечерами, господин и его друг уезжали в Париж. Они возвращались всегда очень поздно, и гость почти тотчас же ложился спать, а господин, как всегда, оставался за столом.
Было около полудня, и я возвращался со свидания с Люль. В калитке меня встретил и позвал с собой наш гость. Он вышел бросить письмо в почтовый ящик. Когда мы возвращались, я увидел издали, как из ворот, за которыми жила Люль, выехал и повернул нам навстречу голубой автомобиль. За рулем сидела та же красивая женщина. Когда она проезжала мимо нас, друг господина взглянул на нее и остановился, провожая глазами. Замедляя ход автомобиля, так же не отрываясь, смотрела на него хозяйка Люль. Одновременно, оба рассмеявшись, она — остановила машину, он — почти подбежал к ней.
— Это так хорошо, что я боюсь верить и теперь, — начал он без всякой, впрочем, неуверенности, — это действительно вы?… Осень позапрошлого года, Остенде, пляж?
Впервые я смотрел вблизи на хозяйку Люль. Ее лицо, шея были очень хороши. Друг господина откровенно наслаждался встречей и беседой. Шел оживленный разговор давно знакомых и приятных друг другу людей.
— …да, да, это тот самый мой друг, книжка которого вас тогда так сильно рассмешила и о котором я вам рассказывал. Было бы, право, очень мило с вашей стороны помочь мне встряхнуть его. К сожалению, я не могу заняться им, я тороплюсь к жене, но нужно, не правда ли, чтобы он ушел из своего сна… — говорил наш гость, после рассказа о том, почему он очутился в парижском предместье и какую жизнь застал у нас. На лице женщины было любопытство.
— Я не могу представить себе того, что вы мне рассказали. Это почти фантастично, но, вероятно, интересно. Приходите сегодня же вечером вдвоем с ним.
19.
Я ничего не мог определить по лицу господина, когда они вернулись домой в тот вечер. Пожалуй, оно было немного более усталым, чем всегда. Друг был возбужден и весел.
— Я очень рад за тебя, — говорил он, — это одна из самых прелестных женщин, каких я встречал. На твое счастье, она свободна и, кажется, скучает. Разведенные жены лучшее лекарство для таких, как ты. Ты был довольно скуп на слова, но получилось больше, чем я ожидал, — она была внимательна к тебе не из одной вежливости.
— Она очень мила, но из этого ничего не следует.
— Во всяком случае, ты приглашен бывать. Почему ты прячешься?
— Нисколько, но у меня и без нее много ненужных встреч.
— Встречи с ней могут стать нужными.
— Сейчас для меня в этом нет необходимости.
Друг господина через два дня уехал.
20.
В том году осень затянулась и была сухой и теплой. Медленно остывал октябрь. Пришел день, когда на парижские кладбища везут букеты хризантем и астр. В этих цветах с их неясным и горьковатым запахом, в очаровании хрупкой прелести парижанок, подчеркнуто изящных трауром туалета, было больше прекрасного, чем печали. Но как бы для того, чтобы и цветы, и женщины казались только искусственным и непрочным украшением, а этот день был еще грустнее, над Парижем с раннего утра нависли серые тяжелые облака, по временам моросил дождь и было холодно.
Мы были в Париже и в сумерки проходили мимо кладбища. Из ворот выходили последние посетители. Их тотчас же захватывала уличная сутолока с ее беспорядочным шумом и почти по-зимнему лихорадочной поспешностью. Фонари еще не горели, и городской ненастный вечер все больше погружался во мрак… И сквозь этот мрак, ненастье и печаль того дня мы услышали позади себя голос хозяйки Люль. Все такая же красивая, ласково укорявшая господина в рассеянности и невнимании к самым близким соседям, она, казалось, всем, чем только могла, от своего внешнего очарования до смысла сказанных ею тогда слов, старалась напомнить, что и в такой день на земле не только печаль и память об ушедших. Они прошли в маленькую улицу и долго разговаривали около автомобиля, который она здесь оставила. Это была их первая встреча, которую я мог наблюдать, и я видел, как бесплодно разбивалось стремление женщины привлечь к себе. Звук голоса, улыбка, взгляд были расточены в тот день напрасно. Не замечая и не желая ничего замечать, господин безразлично вежливо отвечал на вопросы, спрашивал о вещах, которые едва ли его интересовали, и ничем не показал, что и он тоже сколько-нибудь обрадован этой встречей.