На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4
Беспрестанно кочуя с места на место, я жил в ощущении временного: единственной постоянной точкой была Касарса во Фриули, дом моих предков по матери, в который мы с мамой и Гвидо возвращались каждый год в начале лета. На вокзале нас поджидала двуколка, которой управлял один наш сосед. Коренастый лошак лупил себя хвостом, отгоняя мух. Мы переезжали через шоссе, соединяющее Удине с Порденоне. Городок, выстроенный вдоль единственной улицы, которая поднималась к церкви и затем раздваивалась вилкой на два рукава, начинался по другую сторону. Наш дом стоял внизу слева, у самого въезда. Входная дверь, три этажа, пять зеленых ставней с фасада, герани в окне, что посередине. Напротив размещался бар «Друзья». Молоденький гарсон, который мыл рюмки за стойкой, ненадолго оставлял работу и помогал нам выгружать вещи. Его звали Роберто, он приходился мне чем-то вроде двоюродного брата. Впрочем, кто в Касарсе ни приходился кому-то каким-нибудь родственником? Полдюжины фамилий вполне достаточно на пять десятков семей. Колусси, Морассутти, Портоланы, Грегори, Кампези заполняли собой все реестры приходской церкви и кладбищенские эпитафии.
Фамилии по большей части столь же итальянские, сколь и физиономия самого городка, в котором под влиянием Тироля фасады украшают лепными колосьями, глухие ставни усеивают шляпками толстых гвоздей, как под гребенку стригут во двориках шиповник, удлиняют крыши над ригами, балкончики украшают гирляндами, к стене на кухне крепят часы с кукушкой, а вместо одеял стелят перину. Долгое время простиравшееся на нас австрийское владычество придало этому затерявшемуся в глухих краях равнинному поселению вид высокогорного городка. Достаточно залезть на колокольню, чтобы различить невдалеке отроги Альп. Начинающиеся сразу за огородами поля с их цветущими лугами совсем непохожи на итальянский или средиземноморской пейзаж: за исключением винограда, из которого делают серый касарский пино, ты не нашел бы здесь ни одного милого твоему сердцу растения. Масло, в которое ты привык обмакивать хлеб, здесь привозное. Вместо базилика и майорана, что выращивает твоя мама в горшках на террасе, тебе пришлось бы приправлять помидоры унылой петрушкой, которая в древности символизировала похороны, а в твоих краях мясники используют ее лишь в качестве украшения на витрине, втыкая ее веточки в ноздри забитых телок. Кукурузные, не пшеничные, волнуются здесь вдоль каналов поля. Прямые как стрелы простираются дороги, обрамленные аккуратным зеленым декором дубов и акаций. Здесь запросто встретишь какую-нибудь Ингрид или Труделизе, а пацанов крестят германскими именами Гуннар, Дитер, Франц.
Проезжий чужестранец останавливается тут разве что проглотить в ресторанчике перед въездом в городок несколько ломтиков ветчины Сан Даниэле да пару перепелов с кукурузной запеканкой. Церковь ему с виду показалась бы тяжеловесной и безвкусной, а внутри бедной и ничем не примечательной. Гений Венеции, озаривший готические дворцы, стрельчатые портики, лоджии из розового камня расположившейся неподалеку Удине, натолкнулся в наших краях на чувство здравого практического смысла и на безыскусную провинциальность здешних крестьян, которым куда приятнее крепить лемех к своему плугу, нежели украшать лепниной городской фонтан. Их столицей стал не утонченный и изящный Удине, а равноудаленный от них грубоватый бюргерский Порденоне, своим расцветом обязанный текстильным фабрикам и скотоводческим ярмаркам и благодаря постоянному приросту своих обитателей возвысившийся до статуса провинциального центра, которым его провозгласили по окончании войны в ходе соответствующей церемонии, что останется в анналах этого начисто лишенного ярких событий города единственной памятной датой. «Они обзавелись префектом, чтоб иметь хоть одну историческую личность», — смеялась мама, вспоминая о временах, когда она ездила в Порденоне по поручениям сестры и привозила ей конверты, карандаши и прочие канцелярские принадлежности.
Спустя двадцать лет после Латранских соглашений католический и папский Фриули по-прежнему питал насмешливо глубокое презрение к итальянскому государству. Когда я был маленький, единственным авторитетом, как религиозным, так и гражданским, которого признавали местные жители, был касарский кюре дон Паоло. В фигуре короля Виктора-Эммануила III они видели внука того, кто лишил столицы Пия XI. Молодоженов, которых венчал дон Паоло, закон не обязывал являться в здание муниципалитета; как правило, они не шли на компромисс с узурпаторами. Имя новорожденного предпочитали заносить в приходскую книгу, а не в реестры мэрии. Я вырос в этой атмосфере полемики, в которой привязанность к религиозным верованиям означала не вызов властям, и не защиту привилегий, а противление централизованному государству и борьбу за права подавляемого меньшинства. Случайно ли, например, фриулийское духовенство повсюду, где только могло, поощряло использование местного диалекта? Персонал госучреждений и часть школьных учителей говорили по-итальянски, священники же брали на себя риск и честь противиться распространению языка, который представлялся нам эманацией чужой воли, приблизительно как сегодня, чтобы найти работу, необходим английский. Этот вопрос языка доставил мне немало забот и ввел в неразрешимое противоречие, с тех пор как я начал сближаться с коммунистами. Как я, человек левых убеждений, мог доказывать своим друзьям значение народного языка как инструмента прогресса и демократической культуры? Хорошенькое дело, — говорили они мне, — искать себе филологических союзников среди тех, кто носит сутану!
Еще подростком, я всем своим чувством, всем дыханием своим уверовал в Церковь и в Евангелие; чего бы, пожалуй, не случилось, если бы дома довлела атмосфера ханжества и лицемерия. Меня окружали легкие красивые женщины, а особенно мама, чей неуживчивый нрав был полной противоположностью плаксивой набожности, что омрачила твое детство в колледже Сан Грегорио. Мама приютила в своем сердце религию природы: шелковистые початки кукурузы, которые она чистила во дворе, скрежет водокачки под окном кухни, тяжелая поступь быков на улице, солнечный луч на клеенке, звонкие капли проливного дождя, все говорило с нею языком небес. По воскресеньям она нас водила на мессу послушать фриулийскую проповедь дон Паоло: никто в деревне не пропускал этих проповедей, чье политическое значение не умалял даже пафос христианского таинства. Петушиный флюгер на вершине колокольни не провозглашал так высоко свободы нашего уголка, как проповедь пастора, произнесенная на родном наречии паствы.
Единственное, что нас с мамой отталкивало в католицизме, это культ личности Бога. Как мы могли допустить существование в вечном царстве Господа, чей образ совпадал с образом свирепствующего в нашем доме деспота? Всякий наделенный властью казался нам тираном, у нас был свой наглядный пример. Так мама внушила мне исправленную ею религию, в которой ни один державный Скипетр не навязывал нам свое величие, и ни один Отец — свое превосходство.
Выйдя замуж, она уехала в Равенну. Ее золовки, чопорные и бледные в своих бессменных траурных платьях, повезли ее осматривать соборы и гробницы бывшей метрополии Восточной империи. Она прошла под таинственными нефами, в которых сочащийся сквозь матовые витражи дневной свет, отражаясь в мозаичных стенах, зажигается между мраморными колоннами разноцветным огнем. Она застыла в тишине перед Теодорихом, ошеломленная великолепием его украшений. Она преклонила колени перед саркофагом Галлы Плацидии в голубом мавзолее, отслужила благодарственный молебен перед золотым дискосом Максимиана, испила вместе с голубками искрящейся воды из Источников жизни — но как и прежде, она ловила на себе летящий из под нависшего над хором свода взгляд, открытый, неподвижно пристальный и приводящий в оцепенение взгляд Пантократора, излучающего торжество своего иератического величия. Ее начинала бить дрожь и она выбегала на открытый воздух. Баптистерий ариан наводил на нее ужас; сгибаясь в резком приступе кашля, она падала на скамью перед папертью к глубокому изумлению своих родственников, не способных как она соотнести со сверкающим Богом, мельком увиденным на фресках апсиды, образ уже ненавистного ей деспотичного мужа.
Христос, с которым она вернулась из свадебного путешествия, не был ни тем неумолимым Судией, восседающим на престоле среди райских птиц, ни грозным Господом Вседержителем в золотом ореоле, он был Иисусом из Назарета, столь же нищим и покинутым всеми в день своей смерти, сколь безвестным было его рождение на соломе в хлеву. Не отдавая себе отчет, что византийская теология повергала ее в ужас только потому, что Равенна была городом Карло Альберто, она истребила в своем религиозном чувстве все, что могло ей напомнить о правах, которыми обладал на нее мужчина, провозгласивший себя ее супругом, ее военачальником; сохранив в своем католическом воспитании только то, что питало ее материнский инстинкт, предав забвению затерявшегося в облаках Яхве Моисея как нецелесообразный излишек, она ограничилась культом беззащитного новорожденного из Вифлеема, беглеца из Египта, отшельника в пустыне, изгоя в Гефсиманском саду, узника Синода, мученика Голгофы, культом того, кто в своей агонии претерпел отчаяние и жажду. Вплоть до того, не заставившего себя долго ждать, дня, когда у нее родился сын, и она смогла перенести свою любовь и заботу на невинное дитя — равно как и все итальянские матери, но еще и с каким-то особым рвением и привязанностью, что подогревались пророческим чувством. Я был тем сыном, которого она подсознательно отождествила с Христом, оставив за собою роль Девы Марии.