Гости Анжелы Тересы - Дагмар Эдквист
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Туре — человек, который не позволит себя угнетать. Ради свободы он еще может кое-чем рискнуть. У него большие планы. Подождите только, и вы увидите…
После такого таинственного намека она и Давид сидели молча и слушали доносившиеся к ним возгласы игравших в карты рыбаков, реплики доктора и хриплый смех абуэлы в кухне.
После завтрака Давид проводил доктора и его супругу до площади.
Угол того дома, где находилась лавочка Мартинеса Жорди, был срезан, и несколько кирпичей внизу торчали наружу, образуя естественную скамейку. По утрам, когда туда падало солнце, там любили посидеть разные оборванцы и рыночные торговки. Теперь скамейка была погружена в глубокую тень, оттуда так и несло холодом, но тем не менее на ней кто-то сидел, засунув руки в карманы старой изношенной куртки и сгорбившись. Выражение глаз человека говорило о том, что до его сознания не доходит, что он мерзнет. Весь он был окутан серой пеленой одиночества.
Давид тронул его по-товарищески за плечо, проходя мимо.
— Adios! — произнес он обычное приветствие, которое говорят мимоходом.
— Adios! — отвечал Жорди, и от удивления у него на мгновение прилила к щекам кровь.
Супруги Стенрусы обменялись взглядом, а отойдя подальше доктор заметил:
— Это неблагонадежный субъект, лучше держаться от него подальше.
Голос Давида звучал не вполне невинно, когда он ответил:
— Неужели ты считаешь, что неблагонадежно иметь иные взгляды, чем это их теперешнее правительство?
Очки доктора остро сверкнули.
— Смотря какое правительство — и какие взгляды.
— Хм, — хмыкнул Давид. — Не знаю, как нужно целиться, чтобы в этой стране не попасть слева от правительства.
— Как старый либерал я с тобой согласен, — резко сказал доктор. — Но Жорди анархист и часто сидит в тюрьме.
— Анархист? — переспросил Давид. — По словам моего собеседника в молодости он был членом социал-демократического клуба. Доведи эту мысль до конца и представь, что за это стали бы наказывать у нас в Швеции. А «сидит часто в тюрьме»… Я помню, как в детстве, когда коллега моего отца — и твоего, кстати, тоже — говорил, что место Брантинга — в лонгхольменской тюрьме. А теперь Брантинг чуть ли не национальный святой…
— Всякая страна имеет таких святых, каких заслуживает, — оборвал его Стенрус.
— …А я был любопытным ребенком, так что сразу же спросил, а что такого сделал Брантинг. Оба промолчали, но мой старший брат сказал: «Он отрицает непорочное зачатие». Я слышал, как они с папой только что обсуждали это выражение и спросил удивленно: «Но ведь папа тоже не верит в непорочное зачатие. Значит, место папы тоже в лонгхольменской тюрьме?»
Доктор Стенрус невольно рассмеялся.
— Дети вообще все неприятны. А ты наверняка был особенно неприятным ребенком.
— …Меня, конечно, сразу же выставили за дверь, — закончил Давид.
Доктор Стенрус подавил свое раздражение и какое-то другое чувство — может быть, даже чуточку симпатии. Он протянул Давиду руку движением сверху вниз и прибавил.
— …Но так или иначе, а приятно поболтать с земляком… Adios!
— Пока, — отозвался Давид, и задумался, а не являлся ли великодушный маленький доктор, несмотря на собственное признание в своей либеральности, самым махровым фашистом, попавшим, наконец, в милую его сердцу обстановку — или он был просто одним из тех нередких людей, что, несмотря на возраст, соединяют в себе талант с неистребимым упрямством. Из тех, что всегда хотят иметь под рукой собеседника, с которым они могли бы поспорить и на кого могли бы излить свое негодование.
Красивая госпожа Дага не принимала участия в их беседе. Она улыбалась и наклоняла голову с неизъяснимо глубоким взглядом людей, предающихся пищеварению.
Стенрус и Жорди, Один в добровольном «изгнании», другой наполовину арестант в своей собственной стране…
4. Письмо, сеньор
Давид пересек площадь и направился к почте. Прямо с улицы человек попадал в комнату с полом, выложенным каменными плитками, и цветастым диваном; на нем, как в гостиной, восседала дама, ведающая корреспонденцией. Если по ходу дела требовалось, она вставала, выходила через дверь и появлялась в окошечке, преображаясь в Почтовое ведомство. Обычно она предлагала Давиду коробку из-под обуви, заполненную письмами до востребования, каждый раз выражая сожаление, что он не директор Ф. Ульсон из Швеции и не может поэтому забрать из ее коробки все растущую пачку писем. Давид, страстно жаждущий получить одно-единственное письмо, чувствовал прямо-таки ненависть и зависть к незнакомому ему директору Ф. Ульсону и его усердному корреспонденту. Сам он в течение четырнадцати дней вынужден был возвращаться с пустыми руками.
Когда он в этот день только поднял ногу, чтобы переступить несуществующий порог, и неуверенно прищурился в глубь комнаты, казавшейся темной после слепящего света на улице, почтовая дама не поднялась и не прервала разговора с приятельницами, а, помахав пальчиком, крикнула ему оттуда:
— Нет, сеньор — никаких писем. Но теперь вы должны быть довольны.
Ее слова показались ему загадочными, пока он не вспомнил, что, действительно, накануне получил денежный перевод. И письма, может быть, тоже, он не помнил: считалось только то, что еще не получено.
Когда он вышел на улицу, солнечный свет потерял для него весь свой блеск.
Значит, и сегодня письма от Люсьен Мари нет.
Быстрыми шагами, втянув голову в поднятые плечи, он пошел к морю, к волшебно красивому пляжу, где синий прибой Средиземного моря мерно набегал на берег и длинными шипящими языками отсасывался морем обратно. Была еще зима, но на полуденном теплом солнце сидели жены рыбаков и чинили сети. Длинные черные сети лежали, растянутые на красно-желтом песке, как изящная траурная вуаль на розовато-золотистой женской коже. А настоящие женщины, все небольшого роста, одетые в черное, сидели, сгорбившись, за своей работой, и лица их были выбелены и высушены солнцем и ветром, А также тяжкой работой и великой бедностью.
Несколько мужчин сидели рядом и из тонких ивовых прутьев плели корзины для ловли рыбы. Молодой мужчина направлялся к ним, неся свою незаконченную корзину на голове, как бог солнца с ореолом из ивовых лучей на волосах. Давид никого не замечал. Мысли гнались за ним, как рой пчел, он пытался отбиться от них унылым философствованием:
Сколько страданий причиняет ненаписанное письмо! Написанное всегда выявляет хоть какой-то человеческий недостаток пишущего, оно слишком длинное или слишком короткое, слишком холодное или слишком требовательное. И только то, что мы ждем, но не получаем, может нас полностью осчастливить, оно несет в себе ответ на все вопросы, что мы не в состоянии даже поставить. С каждым часом ожидания неполученное письмо все больше и больше приобретает характер Вещего Слова, колдовского заклинания, которое одно в состоянии изменить всю нашу жизнь. Какое множество изголодавшихся ожиданий устремляется ежедневно к почтовому ящику, и каждое осматривает его и обследует со всех сторон — а потом стоит там, печальное, как собака у могилы хозяина.