Ноль три - Дмитрий Притула
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако когда близкий человек нервничает, то от правил можно отступить, не так ли? Тем правила и хороши — их можно нарушать.
— Что нового, Андрей? — не правда ли, исключительно тонкий вопрос.
Андрюша рывком повернулся ко мне — ждал, конечно же, моей заинтересованности — и торопливо заговорил:
— Плохи дела, Всеволод Сергеевич. Я ничего не понимаю. Я не знаю, на чем остановиться. У меня нет своей позиции. Все вроде изучил, могу начать писать хоть завтра. Все как будто знаю о герое, но без собственной позиции будет винегрет, а не биография.
Тут еще одно отступление. Два года назад Андрей вдруг начал пописывать. Я думал, может, у него стихи прорезались, может, парнишка влюбился. Но нет. Он делал все помаленьку. В местной нашей газете несколько раз подготовил уголок «исторической смеси». Анекдоты из жизни великих людей (Цезарь, Наполеон, Петр). Без подписи. Но гордился, конечно, — первые публикации. Естественно, мы все тоже были очень рады. О, человеческое тщеславие — я не был знаком ни с одним живым писателем, сам никогда не пытался сочинять (даже стихами не грешил, что даже и неправдоподобно), а вот мой ученик пишет и печатается. Пусть без подписи, пусть в районной газетке, но ведь печатается.
Дальше — больше. Уж как-то он прибился к молодежному журналу. Хотя, надо думать, многие пытаются. Но многие пытаются, а Андрей прибился. Скромно одет, красив, хорошо говорит. Словом, ему посоветовали на пробу написать какой-нибудь очерк, и Андрей написал очерк о декабристе Сухинове. Очерк поправили и напечатали. Потом Андрей написал очерк о Каховском, и его тоже напечатали.
Мне очерки понравились. Ну, то есть когда я читал первый очерк — о Сухинове, — я ничего не понимал, было какое-то шелестение в голове: то есть меня заливало умиление, до слез, не скрою, думал ли я когда-то, что вот этот мальчик, которого я лепил своими руками, будет печататься. О! Как мы сентиментальны, когда речь идет о наших детях и учениках. Ну, все как есть. Имя, фамилия, дарственная надпись — дорогому учителю и так далее.
Это если я так обрадовался, то как же были счастливы Андрей и Вера, его мать. Андрей рассказывал, что он принес журналы домой, положил их на пол, раскрыл свою публикацию, и катался по полу, обезумев от счастья.
А Вера, увидев его имя в журнале, села на диван и весь вечер молча проплакала.
Ну, о Сухинове я мало что знал, а вот о Каховском некоторое представление имел (кроме современных книг по декабризму, у меня есть Щеголев и Модзалевский, Андрей ими, собственно, и пользовался). И я перечитал очерк взглядом как бы посторонним, и он мне снова понравился. Я бы сказал, там было геройство под сурдинку — без хрестоматийных цитат и громогласных оценок. Герой, конечно, был немного выпрямлен (и то сказать, не двадцатые же годы на дворе). Но чего не было, так это спекулятивного оттеночка. Вот это точно. То есть вполне достойная работа.
Конечно, когда двадцатилетнего человека печатают в общесоюзном журнале, он шалеет от удачи. Как иначе. Ну и, разумеется, удачу мы не выпустим из рук. Как осуждать молодость за то, что она нетерпелива? Это для нее естественно, простите великодушно.
Словом, Андрей решил написать повесть о Каховском. У него даже была идея исторической справедливости: о Каховском почти ничего не пишется, словно бы он не герой и словно бы Николай его не вешал. И опять молодец мальчик — у него благородные порывы.
— Ты, Андрюша, не торопись. Давай разберемся по порядку. Тебя прежняя общая мысль устраивает?
— Устраивает. В общих, конечно, чертах.
Тут я попытаюсь пуститься в некоторые рассуждения об истории. О! Рассуждения дилетанта — страшное дело. Ну да ладно. Утешаюсь тем, что по декабризму я читал если и не все, то все-таки немало. И потому некую простейшую мысль отработал за много лет чтения, держусь за нее (а дилетант, сколько я заметил, очень и очень держится за мысль, которую считает собственной) и сумел внушить ее Андрею.
Словом, это соображение о месте маленького (или среднего, ближе к маленькому) человека в истории.
Все понятно, политику делают политики, маленький же человек, ввязавшись в политику, тоже расплачивается здоровьем, судьбой, жизнью. Но тут есть некоторая разница: политик, если он политик серьезный, всегда знает об опасности и согласен платить за поражение — не отступаясь и не подличая, если он при этом герой.
Маленький же человек (или средний, ближе к маленькому) знает лишь небольшой клочок этой игры, правила ее для него довольно туманны, платит же он не за известный ему клочок, но за всю игру.
Политик без маленького человека — говорливый пузырь, демагог. Маленький человек без политика — молекула, разовый функционер либо хулиган. Он даже не ведает, отчего его тянет поскандалить в общественном транспорте, поколотить жену, напиться и устроить на кухне скандал.
Это общее соображение. А вот конкретное. Рылеев и без Каховского оставался бы Рылеевым. Каховский же без Рылеева — ничто, нищий дворянин, изгой, истерик.
Никого никогда не интересовало бы, какой у Каховского был характер, если бы не Рылеев. Каховский мог, конечно, бунтовать, когда в нем ворочалась гордыня — он, видите ли, не хочет быть кинжалом, ступенькой, средством — а только был он именно кинжалом, ступенькой, именно средством.
Заплатил по самой высокой ставке, однако и награду получил высшую: прошло более полутора веков, а какой-то паренек в тихой провинции ломает себе голову, душу смущает загадкой — а каков он был, маленький этот человек, повешенный на кронверке Петропавловской крепости.
И от того, как поймет паренек этого повешенного, достанет ли отваги все додумать до конца, многое зависит в жизни этого паренька.
— Скажи, Андрюша, как ты относишься к Каховскому? Любишь его? Восхищаешься? Ненавидишь?
— У меня сложное отношение. Любви, пожалуй, нет. Характер у него, надо сказать, был дурной. Мне кажется, я нашел ключ к пониманию Каховского. Вот это несоответствие внешности и характера. Помните его портрет? Такой тихий красавец. А характер болезненный, с резкими взрывами гнева и отчаяния. Он не выговаривал букву эль. Вместо Ельна — Ейна, вместо «плакать» — «пьякать». Сегодня тихий красавец может пьякать, а завтра — убивать.
Он был очень хорош, Андрюша, оживленный, чуть забегал вперед, внезапно оборачивался, размахивал руками, показывая то усы Каховского, то вулканические взрывы его темперамента, а глаза горели — ну, вдохновение у паренька, ничего не скажешь.
— Любви, значит, у меня к нему нет. Но его жалко. Особенно если помнить о его бедности, несчастной любви и мученической смерти.
— Это прекрасно, Андрюша! Неоднозначное отношение к герою — это превосходно. Это же очень интересно.
Но воодушевление Андрея прошло так же внезапно, как и возникло. Ну до чего же парнишка не уверен в своих силах.
— Это, конечно, так, — уже спокойно, буднично сказал он. — Но беда в том, что я насчитал несколько возможных точек зрения. Вот наиболее распространенный вариант. Героический, что ли. Бедный смоленский дворянин, ненавидя существующий порядок, вступает в общество, чтобы порядок этот изменить. Рылеев отводил ему роль боевика, но Каховский отказался стать террористом-одиночкой. Милорадовича убил только из желания спасти восстание. На допросах держался стойко, а конец его известен.
— Но ведь это набор общих мест. Для популярной брошюры. А ты ведь собираешься писать повесть, так?
— Так. Вот противоположный вариант. Рылеев нашел одинокого, с неудавшейся жизнью человека и готовил из него цареубийцу. Подкармливал, расплачивался за него с долгами. Каховский ненавидел свою жизнь, и в нем сидел демон разрушения. Вот этот восторг — ах, как славно мы погибнем — переплетался с желанием напоследок громко хлопнуть дверью. Характер у Каховского был неуправляемый, дух разрушения взял верх, и Каховский принялся палить.
— И чем же тебя не устраивает этот вариант? Прямолинейностью или чем-то иным?
— Пожалуй, прямолинейностью.
— И все-таки мне непонятны твои сомнения. Куда ты торопишься? Вот ты считаешь версии и варианты. А ведь на самом деле их быть не должно. Если собираешься писать, то герой должен быть тебе понятен. А если он тебе непонятен, то ты не пиши, а думай. Думай и думай. Тебя же никто не подгоняет.
— Я и думаю, — чуть обиделся Андрей. — Что же еще я делаю?
— Видишь ли, Андрюша, психология творчества мне неизвестна. Я попал в десять или двадцать процентов тех людей, которые никогда и ничего не писали. Даже юношеских стихов к подруге. И все-таки мне кажется, что у талантливого человека нет версий. Всегда одна. Он, мне кажется, может делать вещь только в одном варианте. Должно быть так и только так, считает он. Я убежден в этом.
А между тем незаметно сгустились сумерки, солнце вовсе погасло, и лишь на западе, над заливом, сияла его узкая кровавая полоса, но даже и в полумраке парка я заметил в глазах Андрея удивление. Понятное удивление — никогда прежде я не говорил с ним так строго, даже жестко, и его не мог обмануть мой чуть просительный тон. Но я решил договорить до конца, потому что уже догадывался, что сомнения Андрея носят вовсе не литературный характер.