Без игры - Федор Кнорре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь Юлии Юрьевне приходилось уже большую часть времени лежать в клинике. «Лежать» вовсе не значит, конечно, что она так все время и лежала в постели. Просто ей необходимо было раз за разом проходить длительный курс лечения, сложный, мучительный, но необходимый, позволявший ей время от времени возвращаться домой иногда на месяц-полтора, не больше. Потом все начиналось сначала: опять клиника и отпуск из нее на короткий срок, и пребывания в клинике делались все продолжительней, а отпуска домой все короче.
Остановить болезнь, победить ее было невозможно. Можно было только отчаянными усилиями удерживать, тормозить ее продвижение.
Это все было так достоверно известно всем: врачам, самой больной и ее близким, что давно уже никто не говорил об этом вслух. Никто уже и в мыслях не позволял себе ясно сформулировать положение дел. Все жили от одного «отпуска» до другого, ждали его как праздника, радовались ему безмерно и уже научились, все зная, так наглухо заслоняться от размышлений о будущем, как будто оно им было неизвестно.
Теперь как раз приближался срок перерыва, когда ей можно будет вернуться в свою квартиру, отдохнуть от лечения, поспать на своей постели, посмотреть из своих окон, пообедать за своим столом вместе со своим мужем и Юлией. И Владимира Семеновича тревожила и мучила мысль, что на этот раз он не сможет даже попросить отпуска на время пребывания жены дома. Придется ежедневно говорить неправду, что вот, как назло, так обидно все сложилось, приходится ему отсиживать скучное дежурство в управлении по ночам. В то время как он будет рыскать по городу в фуражке таксиста, выбирая себе по вкусу пассажиров в надежде, что ему или одному из многих, таких же, как он, наконец повезет... Повезет вместо безымянного таксиста подставить свою спину убийцам...
Как ни странно — хотя, в общем, это и не очень странно, жизнь в доме шла обычным будничным своим путем. Посторонний наблюдатель, заглянув в квартиру, послушав, о чем там говорят, не поверил бы, что какая-то черная туча нависла над ее обитателями, что они живут в предчувствии надвигающейся последней беды. Тут вставали, пили чай, шутили и обсуждали, как лучше всего приготовиться к предстоящему празднику возвращения в дом Юлии Юрьевны. Дочери и мужу это представлялось пределом их общего счастья, а все, что лежало за пределами его, было вне обсуждения.
Соседи по палате, где лежала Юлия Юрьевна, считали их обоих заботливыми, но какими-то равнодушными, не догадываясь о самом простом объяснении: от жестокой обиды, несправедливости, от обыкновенного несчастья можно горько плакать, сетовать и жаловаться на судьбу, впадать в отчаяние, а при настоящей смертельной опасности, неотвратимом несчастье — надо держаться с поднятой головой и, не отворачиваясь, твердо, глаза в глаза, глядеть навстречу надвигающейся беде.
Да попросту — нельзя было, проплакав ночь, являться в клинику с распухшими глазами. Приходилось и дома держать себя на коротком, тугом поводу...
Они, садясь за стол, обменялись коротким кивком, сопровождавшимся чем-то вроде легкого жуликоватого подмигивания, что показалось бы весьма нелепым тому, кто не знал, что лет пятнадцать назад маленькая Юлька, усаживаясь за завтрак, точно так же подмигивала отцу. Все это потихоньку от матери, которая часто ловила их за этим глупым перемигиванием, и тогда делалось совсем весело. Они, горячо оправдываясь, сваливали вину друг на друга, кто первый начал, и оба неправдоподобно врали, и в доме с утра стоял смех.
Теперь смеха не было. Был только знак: «Ты помнишь?» — «Помню!» — и они принялись за завтрак. Не спешить с расспросами — тоже было одно из установившихся правил.
— Ты осталась у мамы ночевать? — спросил Владимир Семенович, осторожно и внимательно прихлебывая кофе из чашки.
— Да, просто так получилось: сначала ей было нехорошо, и мы мало разговаривали, потом, когда все успокоилось, ей захотелось побыть вместе, и мы поболтали, посмотрели картинки в книжке, которую ты принес, и было уже поздно ехать. А утром все было тихо. Ты когда к ней поедешь?
— Скоро. Лезвин обещал принести еще книжку. Музей какой-то. Испанский, кажется, такого у нее не было... Да, тут без тебя этот заходил... Андрей.
— Да. Я по телефону позвонила, хотела тебя предупредить, что останусь у мамы, и вдруг он снял трубку... Ничего... Приехал. Прибыл... А ты сегодня опять на всю ночь?
— Да, пока все так. А почему мы без занавесок живем? Не выстирала?
— Все отглажено давно, только зачем я их стану сейчас вешать. Они уже будут непраздничные, если повисят неделю. Лучше вечером прямо накануне ее возвращения. Тогда их сразу и повесим. Да?
— Конечно. Правильно. Да, а эти конфеты? Они у нас не высохнут?
— Они в холодильнике, в полиэтиленовом мешочке.
— Вы о чем-нибудь с мамой говорили? Ты ей сказала?
— Что он вернулся? Конечно, сказала. Мы долго разговаривали.
— Ну-ну... Я не вмешиваюсь.
— Вот уже и вмешался. Неважно, что у нас там произошло...
— Я и не спрашиваю.
— Нет, я только объясняю тебе: неважно, что именно. Может, это и лучше, что все так наглядно и быстро определилось. Потом было бы все труднее, труднее... и так уж было... — плечи у нее вдруг съежились, она крепко зажмурилась. Всю ее передернуло, как в ознобе. Сквозь стиснутые зубы прорвался какой-то нудный, скрипучий звук. Через минуту расслабилась, даже усмехнулась. — Я маме сказала: «Милая моя мамочка, ну и вырастила же ты дуру».
— А она что?
— Говорит: «Да, да...», улыбается и гладит меня. Немножко всплакнула. И опять говорит: «Да, да, я знаю. Это ничего».
— Нет, тут я вмешиваюсь! Она тебе сказала: «Это ничего»?.. Так к чему ж вы там пришли?
— Ни к чему мы не приходили. Все само уже пришло... Видишь ли, когда-то я себя уверила, что все это еще только начало, дальше целый новый мир откроется жизни «вместе». И мы стоим на самом ее пороге... вот-вот отворится зеленая дверь в стене, за которой волшебная, блистающая страна с поющими цветами и доверчивыми синими птицами, ну... и все такое, что может себе представить такая дура... И как будто все началось, вот что меня обмануло... ведь что-то все-таки было... — у нее чуть-чуть перехватило дыхание, и он пришел на помощь:
— Затянули все-таки они свои песенки, твои цветочки? — в голосе у него была ободряющая усмешка.
— Такими робкими, знаешь, слабенькими голосенками. Если б мне тогда сказали, что через десять лет он может меня разлюбить, я бы этого не перенесла, умерла бы от ужаса...
— Не перенесла?
— Нет. Он ведь меня любит. Как умеет. Столько, сколько он умеет... Я произнесла волшебное заклинание: «Сезам, отворись!» — и стукнулась носом о запертую дверь. Нет — хуже! Дверь оказалась просто нарисованной на стене. И табличка: «Хода нет», кривыми буквами. И вот тогда я себя увидела. Как будто я стою на коленях и молюсь чему-то, и верю — вот-вот будет чудо. А мне вдруг говорят: «Да вы опомнитесь, милая гражданка, ведь это же автобус!» И я сама вижу, что правда — автобус. Колеса, толстая резина, ступеньки затоптанные, пузатый кузов с забрызганными стеклами. Он вообще-то ничего. В нем люди ездят, только зачем же перед ним вдруг на колени!.. Это очень смешно.
— Очень. В особенности нам с тобой. Одно хорошо: все, что кончено, то прошло. Так?
— Не так. Но кончено.
— А что мама говорит?
— Что «вход есть». Просто мне не повезло, и она за меня боялась. Сейчас она уже спокойна.
— Она так и сказала, что спокойна за тебя?
— Ну, что я не свихнусь... ну, понимаешь, в том смысле: «Эх, все один обман и грязь, ничего не жаль, на все наплевать, все сволочи» — и так далее, ну ты знаешь?!
— Еще бы... Раз мама так сказала, все обойдется. Все в конце концов обходится, если не потеряешь самого себя... Хм... Да... А вот уж кто с ума сойдет от радости, когда наконец мама вернется.
Тот, кто должен был сойти с ума, лежал в кресле, подняв одно ухо, и с живым интересом наблюдал за тем, как едят люди за столом. Сразу поняв, что речь идет о нем, он неторопливо соскочил, сладко потянулся, подошел и, одной лапой опершись о стул, другой поскреб хозяину колено.
— Ты разве не гулял?.. Гулял? Так что ж ты меня со стула соскребываешь?
Полным неторопливого достоинства движением Прыжок повернул голову и слегка загипнотизировал лежащие на краю стола нарезанные ломтики колбасы.
— Это безобразие — кормить собаку за столом, — сказал Владимир Семенович. — Очень стыдно приличной собаке лопать у стола!
Песик одобрительно подрожал коротеньким обрубком хвоста, в знак того, что отлично понимает, до чего это правильно и приятно закусывать за компанию, всем вместе, и мягко взял губами протянутый ломтик.
— Да уж он станцует... знаешь, как только я решу идти с ним гулять на улицу, он угадывает это безошибочно — сам нырнет головой в поводок, замрет и не шелохнется все время, пока я его застегиваю, а потом уж мы как вырвемся с веселым скандалом во двор, распугаем всех кошек, ворон и больших собак. Он ведь очень мужественный, верно?