Старики - Роберт Равоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошел день-два, разговоры перешли от прошлого на нынешние времена, и тут оказалось, что в этой порядком начитанной голове одновременно умещались прямо противоположные идеи и мысли: либерализм и диктаторство, социализм и фашизм, восхваление одних, презрение к другим и всеобщая злоба на все и вся. Даже в его изящной словесности все чаще начал звучать мат с аксессуарами. Ругательства вылетали из него, как звуки из фальшивящего инструмента. Типичная ругань интеллигента, с неподобающей ей эстетикой. Старики с возрастом перестают материться, по крайней мере, не в прежнем диапазоне. С композитором, наверное, произошло нечто обратное, мат как-то оказывался не к месту, не по делу.
Был у нас в палате дальнобойщик, русский, которого 90-е годы занесли из далекого Узбекистана в Подмосковье. Жизнь по нему пронеслась изрядно, и он, к своему удивлению, подхватил инфаркт. Он, вначале слушавший композитора чуть ли не с открытым ртом, первый из нас начал высказывать несогласие с его идеями, если они противоречили его жизненным взглядам и установкам. Композитор в споре, переходящем в перепалку, включал свой интеллект, примеры из истории, высказывания известных персон. Дальнобойщик сражался доводами разума и жизненного опыта. Тот говорил спокойно, держась на одной ноте, дальнобойщик горячился, взрывался: «Музыку, наверное, писал другую, иначе она бы не прошла через жесткие рукавицы советской цензуры», – думал я. Чуть позже мы узнали, что из соседней палаты его прогнали как раз по причине неприятия его остальными больными. Там его чуть не побили. Прошло еще дня два, разговоры стихли сами собой, композитора уже не слушали, хотя он говорил так же красноречиво. Вот пойди и пойми человека. При очередном обходе врач сказала, что в конце недели его будут выписывать.
Прошло еще два дня. Утром, как обычно, началось просыпание, день еще не совсем настал, и серое небо лишь слегка пропускало свет в нашу палату. Композитор лежал, укрывшись с головой простыней. В девять начали раздавать завтрак, обычно композитор уже поджидал у двери подхода тележки. А тут лежит себе и лежит.
– Ну-ка толкни-ка его. А то заспался, – предложил кто-то.
– Геннадий Иванович, кушанье подано, извольте встать.
Никакой реакции. Переглянулись. Сосед по койке осторожно поднял простыню. Показалась голова, глаза закрыты, но голова покоилась не на подушке, а висела на каком-то куске веревки, концом привязанной к верхней перекладине кровати, прикрытой полотенцем.
Ушел еще один старик. Бывший известный композитор, сыгравший свою последнюю роль на подмостках задрипанной больницы.
Забежавшие мысли
– Когда режешь, не подставляй палец под нож.
– Так мне удобно, не порежусь.
– Ну смотри, все-таки осторожно.
Раньше я был бы более строг, видя, как моя дочь оперирует острым ножом, кроша овощи для салата. Теперь уже не настаиваю, поскольку уверен, что пока хоть раз не поранится, осторожнее не станет. Говорят, на чужих ошибках учатся. Но покажите того умника, которому удалось избежать своих собственных ошибок.
Я часто замечаю, что старики не очень склоны делиться приобретенными навыками, взглядами и т. д. И хотя попадались и такие, которые не прочь кичиться своим жизненным опытом, презрительно осуждать работу других, то это, как правило, люди недалекие, с ущербным характером.
Известное высказывание, что история ничему не учит, верна, как ничто иное. На самом деле ценность истории заключается в том, чтобы будущие поколения на примерах прошлого не совершали того, чего надо бы избежать. Человек не следует, этой, казалось бы, простой и ясной истине. Поэтому каждое поколение людей проходит через уйму ошибок, набивает множество шишек, таким образом, набирается своего опыта и продолжает жизнь уже на его основе. Правда, на это уходит полжизни, а то и вся жизнь. Здесь сказывается, как кажется на первый взгляд, недальновидность и глупость человека, но все же, скорее, это его любознательность, стремление постичь что-то самому, испробовать себя.
По достижении солидного возраста ты достигаешь определенной степени мудрости. А что такое мудрость? Может ли молодой человек, например, быть мудрым? Очень сомневаюсь. Умным быть – да, а вот мудрым? Нужен большой жизненный опыт, осмысление этого опыта, интуиция и одновременно ум.
Мудреца многие представляют в облике созерцателя, чаще всего с бородой, всегда спокойного, взвешенного, умиротворенного. Пускай так, в конце концов, это не так важно. Обычно к советам мудрецов прислушиваются, затем все делают по-своему. Иногда советы совпадают с твоими думами, и тогда ты отбрасываешь всякого рода сомнения. Словом, к старикам, тем более к мудрым старикам, прислушивайся, но поступай по-своему, так лучше будет, во всяком случае, за все в ответе будешь ты. А теперь еще одна история…
История третья
Нуник
Я постучался в дверь, которая запечатлена в моей памяти, как хорошо сделанная фотография на белой, глянцевой бумаге. В эту дверь я, будучи ребенком, вбегал и выбегал по несколько раз в день.
Здесь жил мой друг. Мы ходили в один и тот же детский сад. Были неразлучны. Разные по характеру, темпераменту, по детским поступкам. И одновременно очень близкие.
Люди в возрасте сближаются, дружат по многим соображениям, которые, по крайней мере, для них вполне ясны и понятны. А вот почему детские души близко смыкаются – никому неведомо. Этой детской спайке специалисты, педагоги дают разные объяснения, но ни одна из них меня не удовлетворяет. Пусть остается загадкой.
Так вот, стучусь в дверь, никто не открывает. Коридор длинный, по обеим сторонам старые двери в комнаты, в которых обитают жильцы или их повзрослевшие дети. Сужу так по тому, что двери те же, быть может, немного перекрашенные. У каждой двери по бокам, как в ту далекую детскую пору, стоят большие сундуки, в которых ютится всякий нужный и ненужный хлам и стоит слабый запах нафталина. И этому хламу, может быть, все сто лет. Я вбираю в себя запах – он тот же, далекий, знакомый, до того специфичный, что спутать ни с каким другим нельзя. Раз тот запах присутствует, значит, и хозяева тут прежние, потому что запах въедается в вещи, находящиеся в этих сундуках, в стены, не видавшие многие десятилетия ничего похожего на ремонт, во все деревяшки. Этот запах ничем не вытравить, если даже очень постараться. Разве только с приходом новых обитателей запах будет лениво исчезать от затеянного капитального ремонта.
Берусь за протертую и годами отполированную ручку двери и слегка надавливаю. Дверь открывается. Вхожу, чуть поодаль стоит Нуник – чем-то занята.
– Тетя Нуник, здравствуй!
Оборачивается, смотрит на меня, на лице никакого выражения, застывшее, похожее на маску, лицо.
– Это я, Роберт, здравствуй!
– Роберт? Да…
Не узнает. Я стою посреди комнаты, комнаты, где засела частица и от меня. Как она беззвучно горевала здесь над мертвым сыном! То был мой последний приезд.
– Сынок, это как же так получается, я живая хороню тебя, разве это справедливо? Разве так должно быть?
А по лицу ни слезинки. Она и тогда была уже старая, а старые люди не плачут. Они горюют, молча и долго. Тогда она схоронила своего единственного сына, моего друга детства.
– Как же так? Разве не помнишь Роберта? Мэлс…
– Мэлс? Он был здесь? – спрашивает она.
Вот что делает старость. Она выскребла из ее сознания все, что отложилось в нем в течение долгих лет жизни. Прошлое улетучилось, будто его и не было. Она забыла даже своего единственного сына, его имя.
– Гагик (внук) пошел в магазин за хлебом.
Значит, память какая-то есть, отсеченная от прошлого. Только она начала новый отсчет времени, так подобает жить вновь рожденному существу.
Стою и думаю, как мне быть. Уходить, затворив за собой дверь – неудобно. Прошлое улетучилось, так о чем же говорить? Чувство неловкости сковало меня. Перед кем? Наверное, перед временем, прошлым, памятью.
* * *– Занавесь окно, а то все видно.
Шестилетняя Нуник подошла к окну, задвинула занавески, затем посмотрела на остальные окна и поинтересовалась:
– Я хорошо занавесила?
– Хорошо. А то эти душегубы, кто их знает, так-то спокойнее. Кушать хочешь?
Нуник не отвечала.
– Подойди к столу, там стоит банка мацони, она накрыта полотенцем. Нет, подожди, я сама тебе дам.
Она встала и пошла в другую комнату, за ней поплелась внучка.
– Возьми хлеба и ложку.
Она переложила половину банки в небольшую миску и поставила перед внучкой.
– Принеси тархун и накроши лаваш. Сможешь?
– Смогу.
Она смотрела, как внучка маленькими пальчиками старалась крошить лаваш, но лаваш не поддавался, он был не совсем высохший, его надо было рвать на маленькие кусочки, а не крошить.
– Дай-ка я тебе помогу.
Вскоре похлебка из мацони и мелких кусочков лаваша, заправленная тархуном и солью, была готова.