Затишье - Арнольд Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот мы все восьмеро стоим в ряд, и господин Глинский обращается к нам с речью: в немецкой армии служат сто тысяч евреев, из них большинство — в армии его императорского высочества кронпринца; в Монмеди, на богослужении, мы найдем многих единоверцев; некоторые из них наши начальники. Господин фельдфебель желает нам, чтобы и в этом случае наша рота была, как всегда, на высоте.
Могло ли ему прийти в голову, что поездка в Монмеди пробудила во мне такую горячую надежду, какой еще не было в моей душе с самого начала войны?
В армии каждый шаг полагается делать по чьей-нибудь команде, наши документы и командование нашей экспедицией поручили — о боже праведный! — кому бы вы думали? Мне! Пришлось мне стать опекуном семи моих товарищей. Вы смеетесь? Я тоже смеялся от всей души, когда мы сели на поезд в Муарее. Поездка протекала весело. Начиная с Азана в нашем вагоне стали появляться раненые, и они рассказали нам много интересного. В Монмеди солдаты евреи в касках со всех сторон стекались в комендатуру — проштемпелевать свои продовольственные карточки; их амуниция, та самая, в которой они сидели в окопах, была по возможности приведена в порядок. От них мы узнали, что кормить нас будут по еврейскому ритуалу, начиная с общего ужина после богослужения в канун праздника и до обеда на второй день праздника. Ночевать будем в гигантской палатке, укрепленной на шестах, подобных мачтовым деревьям. Мы получили одеяла, простыни и мешки, набитые стружками. Словом, мне пришлось поработать, чтобы как следует устроить моих семерых подопечных.
С наступлением сумерек зазвучали псалмы, которые верующие евреи уже полторы тысячи лет поют при зажженных свечах; они возносились к маленькому киоту со свитками торы. Псалмы, конечно, не сопровождались звуками органа, да и мелодии были не те, на фоне которых прошли мое детство, годы созревания и единоборство с традиционным богом.
Немецкое еврейство, три четверти миллиона душ, по характеру литургии подразделялось на две или три разновидности. Рейнские и франкские евреи сохранили западные мелодии, и сейчас богослужение было окрашено их ритмом и напевностью.
Странно было видеть в полутьме большой палатки на солдатских куртках защитного цвета наброшенные в виде шали талесы, странно было видеть, как склоняются каски в чехлах над страницами, покрытыми старинными крупными письменами. Но молитвы были все те же, они трогали, потрясали, ибо в этом чужом, широко раскинувшемся военном шатре, в атмосфере, созданной из легенд, благоговения и детского упрямства, повеяло ароматом родных мест.
А потам началась трапеза, традиционная для кануна Нового года. Каким-то образом узнали, что среди солдат находится писатель Вернер Бертин, и, к моему удивлению, потащили меня куда-то и усадили во главе стола, рядом с проповедником, баварскими штабными врачами, дантистами — одним словом, с людьми, которые еще сегодня утром парили надо мной, словно боги. Не очень-то свободно я себя чувствовал, ибо не знал, как себя вести, — так я отвык от тонких форм обращения с людьми. Гораздо уютнее было бы мне среди солдат, рядом с моими семью подопечными. Но я держался с большим достоинством, был в хорошем настроении, смотрел, слушал. И с глубоким удивлением думал: чем, собственно, отличаются эти сыны крупной и мелкой буржуазии, называющиеся евреями, от неевреев того же класса, какой чертой мы отделены, из-за чего нам отказывают в равноправии, кем начата эта игра, стремление сделать из нас чужаков, и что эту игру увековечило?
— Ну, здесь позвольте вас прервать, Бертин, — сказал вдруг фельдфебель Понт. — Как понять, что вы сами упорно подчеркиваете свою обособленность и одновременно претендуете на равноправие со всеми другими немцами? Не станете же вы отрицать, что разгадать эту загадку нелегко.
— Вот именно, — отозвался Винфрид и даже хлопнул в ладоши, — этот же вопрос давно вертится у меня на языке, Понт. Еще студентами мы в своем ферейне старались решить сей ребус.
Писарь Бертин, одергивая поношенный солдатский мундир, задумчиво оглядывал собравшихся. Достав из кармана черный лакированный портсигар и ножичек, рождественский дар командующего армией — кронпринца, полученный еще прошлой зимой, он тщательно отрезал кончик своей солдатской пайковой сигары — пфальцский табак, берлинская работа. Ему, очевидно, требовалось время, чтобы ответить на этот вопрос. Только после того, как Понт подал ему горящую зажигалку и по комнате распространился отнюдь, не неприятный аромат искусно обработанного табака, он наконец сказал:
— Еврейских студентов в ваш ферейн не принимали, не правда ли? Его, стало быть, по справедливости называли антисемитским, и в противовес ему пришлось создать ферейн еврейских студентов. Я никогда не был его членом, мне вообще нелегко вступить в члены какого-нибудь объединения. А что касается нашей обособленности, дорогой Понт, то если, например, высчитать, что еврейская община в Кельне, Шпейере или Трире древнее, чем немецкое население Ганновера или даже Берлина, то, приходишь к выводу, что обособленность вредит только нам самим. Ибо сыны еврейских граждан, как и их отцы, забыли, что они, как и все мы со времен Тита, обязаны бороться за свои человеческие права и, стало быть, по своей природе и по логике вещей являемся союзниками всех групп и классов, которым государство тоже отказывает в равноправии, — вспомним трехстепенную избирательную систему, антирабочую законодательную практику, низкую оплату женского и ученического труда, телесные наказания для детей. Если евреи голосуют за реакционные партии, они сами себе роют могилу — так всегда мне говорили мой отец и дядя Жозеф, спасибо им обоим еще и еще раз. Поэтому, при условии, что немецкие евреи стоят на прогрессивной политической точке зрения, я бы разрешил им маскироваться под кого угодно.
— А связь с еврейством всех других стран? — бросил Винфрид с большей резкостью в голосе, чем он того хотел бы. — Ваш интернационализм?
— Присмотритесь-ка к нему поближе, господин обер-лейтенант, — ответил Бертин. — Какой там интернационализм! Мы ведь точно так же стреляем друг в друга, как социалистические рабочие или протестанты воюющих стран.
— Гм, — сказал Винфрид, — над этим стоит поразмыслить. — Мне и в самом деле кажется, что мервинские или виленские евреи так же не похожи на немецких, как еврейский жаргон не похож на наш верхненемецкий. Ну, а теперь извините, что мы прервали вас, и продолжайте. Так как же вы пели наутро псалмы и славили Иегову в Монмеди в вашей скинии?
— Скинии! — улыбнулся Бертин. — Неплохо сказано. Все больше убеждаешься, что вряд ли кто так досконально знает библию, как ученики протестантских пасторов. Кроме того, я несколько устал, и мысли мои далеки от этой темы: меня, как, вероятно, вас всех, притягивает морзянка нашего друга Гройлиха в ожидании известий о прибытии настоящих, физически осязательных вестников мира. Но что должно быть, то будет! И самое интересное, самое главное нам только предстоит.
Итак, значит, сначала в скинии пять часов молились, так что от всех пар шел. Я в это время гулял по Монмеди — из меня какой же молельщик! А стоять и подражать другим мне казалось неприличным (нам даже роздали молитвенники, одному богу ведомо, где их достали в таком количестве). Но я собирался вернуться к проповеди. Проповедь на немецком языке мне хотелось послушать. Вы же знаете, какие у меня были тайные виды на проповедника или на кого-нибудь из начальства. Но при свете дня я не нашел на их лицах того, что хотелось бы мне видеть. Ни от одного из них не перекинулась ко мне та искра тайной симпатий, которая возникла между мной и Кройзингом, евреем и неевреем, тотчас же создав мост взаимного понимания. И вот я выслушал эту проповедь. Верьте — не верьте, но три месяца тому назад, когда Глинский сообщив, что мне на предмет женитьбы разрешен отпуск на целых четыре дня, после того как я одиннадцать месяцев подряд провел на передовой, я не был так ошеломлен, как в эти минуты, сидя в шалаше и слушая проповедь.
Надо вам знать, что хотя благочестивые евреи кое-как понимают молитвы на древнееврейском языке и, кроме того, во многих молитвенниках рядом с древнееврейским текстом дан немецкий перевод, но в молитву верующий обыкновенно вкладывает самого себя, собственную душу: бормоча молитву, он не воспринимает смысла слов, до него доходит только напевность, хоровое и сольное исполнение литургии перед алтарем — в сущности, простым пюпитром, с тех пор как уже не приносят в жертву животных в Иерусалимском храме. Зато проповедь, которую священнослужители всегда произносят на языке данной страны, укрепляет и освобождает душу слушателей, она является необходимой пищей для воздействия на общину, ее цель — очистить сердца от сора и зарядить их мужеством на многие и многие будничные дни, на долгие тяжелые времена. Поэтому община повсюду в мире приписывает такое значение слову проповедника, она много ждет от этого слова, с благодарностью его слушает и долго еще обсуждает, порой соглашаясь, порой и споря.