Автобиографические записки.Том 1—2 - Анна Петровна Остроумова-Лебедева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала я думала, что это произошло оттого, что он работал без отхода, так как спинка его стула упиралась в стену, и он брал потому слабее, чем бы это надо было. Теперь я склонна думать, что он нарочно писал меня в таких тонах, подчеркивая еще более тот внутренний облик, который представлялся его художественному воображению. Делая лицо по цвету другое и по силе тона слабее, чем в натуре, и выдерживая соотношение цвета рук и лица, он руки писал очень бледными. Вследствие того, что портрет написан в таких условиях, он выигрывает на близком расстоянии[267].
За год перед этим Константин Андреевич написал портрет «Дамы в голубом», изобразив на нем замечательную по красоте девушку, своего большого друга и моего товарища по Академии художеств, Елизавету Михайловну Мартынову. Портрет — блестящий по красоте и исполнению, но свой я ставлю выше. Последний не отличается внешней красотой; модель, одеяние и предметы вокруг просты и скромны, но в нем чувствуется необыкновенное проникновение художника, конечно, через свою художественную призму, в изображаемую им натуру. Портрет серьезен и глубок. Он чарует при всей своей внешней скромности. Техника портрета доведена до совершенства. Весною 1901 года он был окончен, и окончание его мы торжественно отпраздновали. Константин Андреевич его выставил первый раз на выставке «Мира искусства» в 1902 году. Потом он был послан на международную выставку портретов в Берлин, где вызвал много восторженных отзывов в печати[268].
Я и раньше дружила с Константином Андреевичем в бытность мою в Академии художеств и живя бок о бок в Париже, но «совместная работа», как я называла писание им моего портрета и мое позирование, еще больше духовно сблизила нас. Все, что совершалось вокруг — в области изобразительных искусств, в театральном мире, в литературе, в событиях страны, — горячо обсуждалось нами, и, конечно, я была под его большим влиянием, хотя на моем творчестве внешне оно не отразилось. Его большая культура, острота глаза и изощренность вкуса, огромная требовательность к своей работе, к технике ее — все это влияло на мой внутренний рост.
Он был для меня образцом большого мастера, который, обладая огромным талантом, считал необходимым очень упорно работать над каждой своей вещью, добиваясь совершенства техники и наиболее выразительной передачи своих внутренних переживаний.
Я еще в Академии художеств была восхищена живописью в его ранних вещах. После этого прошло два-три года, и Константин Андреевич стал одним из самых ярких представителей «Мира искусства». Он добивался светлой, звучащей гармонии красок и утверждал самодовлеющую живопись.
* * *
В эту зиму я с моими новыми друзьями ездила в Петергоф смотреть работы Левицкого — портреты смолянок первого выпуска. Они находились в Большом Елизаветинском дворце[269]. До этого времени Левицкого я знала больше по репродукциям, и когда увидела впервые эти превосходные полотна, то пришла в восторг. Редкая красота и изящество живописи ярко были выражены в этих вещах.
Это первое впечатление от знакомства с портретами Левицкого осталось для меня на всю жизнь незабываемым. Бенуа и Дягилев восхищались русскими портретистами XVIII века: Левицким, Боровиковским, Рокотовым, я уже не говорю об иностранных художниках, работавших в России. Отыскивали их произведения, помещали статьи о них в журнале «Мир искусства» и таким образом знакомили общество с превосходными художниками, которые в то время были как будто в забвении.
Я даже начала писать портрет моей сестры Лили, подражая Левицкому. Портрет был очень большой. В легком светлом платье, на фоне большой залы с колоннами изображала я мою сестру. Она мужественно позировала мне, подражая танцующей смолянке. Я не справилась с этой задачей. Лицо и руки написаны недурно, почти доведены до конца, но платье, фон, паркет исполнены по-ученически: робко, связанно. Я никогда его не выставляла, так как считала его слабой вещью, а потом, лет десять назад, его обрезала, оставив только голову и руки.
Вообще, несмотря на увлечение гравюрой, я много работала маслом, все больше портреты моих родных и знакомых[270]. Но эти работы меня не удовлетворяли. Уистлер был прав, когда говорил при расставании со мной, что я мало у него училась, что мне нужно было дольше побыть у него и глубже воспринять, так сказать, органически связаться с принципами искусства, им проводимыми. Когда я начинала писать маслом, вылезали старые навыки, воспринятые в Академии художеств.
Краски, которые Уистлер предписывал употреблять своим ученикам, кончаясь, постепенно исчезали с палитры. Я заменяла их привычными, употреблявшимися мною до Уистлера. Живопись становилась грязнее, резче, производила впечатление сырой, что так не любил Уистлер. Все это я видела, приходила в отчаяние, но вытравить то, что приобрела в продолжение многих лет, не могла, это было сильнее меня.
Подготовляя рисунки для гравюры, я покрывала их акварелью. Здесь акварель играла для меня подсобную роль. Но потом, постепенно, я стала придавать ей большее значение. В этой области у меня не было ни привычных навыков, ни усвоенных традиций, и мне свободнее было в ней работать и совершенствоваться.
Существовало общество акварелистов, которое устраивало каждый год свои выставки[271]. Я с пренебрежением относилась к нему, так как на выставках бывало много, может быть, и с большой техникой и с мастерством исполненных, но слащавых, красивеньких, чистеньких вещей, до тошноты сахарных, чего я больше всего не переносила в живописи. Я начала искать своих путей. Техника акварели мне давалась с величайшим трудом, но я надеялась это преодолеть, а пока никому работ не показывала и не выставляла.
Граверная техника мне давалась легко, хотя брала много времени и сил. Резать, именно «резать» доску мне не представляло никакой трудности. Инструмент сидел крепко в ладони, рука была тверда, точна и послушна воле художника. Локти рук были подняты и не касались стола, дабы дать