Лихое время. «Жизнь за Царя» - Евгений Шалашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не лен, а лен, – пояснил толмач, не заметив издевки. – У свеев так уезды называют. В Ингремандландии… тьфу, Индгерман… Ингерманландии, пять ленов – Ямский, Копорский, Нотебургский, Ивангородский и Соловецкий. Соловецкий – обер-лен, потому в нем комендантом целый полковник будет!
– Вона… – протянул игумен. – Целый полковник? Стало быть, полк тут размещать хотят? Они, чай, схизматики – лютеране. Что же им в православной обители делать? Палатки пусть на берегу ставят, водой там, чем-нить еще запасаются – и до свидания!
Толмач, хоть и с запинкой, перевел слова настоятеля офицеру. Тот, усмехнувшись еще презрительнее, ответил что-то на свейском, а потом добавил по-русски:
– Ми, есть, бутем, фас зашшышат оут поляк унд ингленд.
– Ну, спасибо, – насмешливо произнес настоятель. – Перетолмачь, что как-нибудь сами управимся. А схизматики в святой обители не нужны!
Выслушав перевод, Энкварт, покраснев лицом, процедил несколько слов.
– Герр полковник говорит, что если вы не впустите гарнизон, то ваши действия будут считаться изменой. Герр полковник имеет право вершить над вами суд, как над изменниками, – сообщил толмач, слащаво улыбаясь.
– С каких это пор свейский король нам законным государем стал? – поинтересовался отец Иринарх. – Расскажи-ка…
– Короля Густава собор всей русской земли царем избрал! – улыбаясь во всю пасть, сказал толмач. – А вы тут сидите, как медведи в берлоге, ничего не знаете.
– Чудно… – пожал плечами игумен. – Царя выбрали, а нас о том не известили. Ни грамоты не прислали, ни присяги.
Толмач озабоченно перевел фразу полковнику. Тот выслушал, закивал, а потом важно сообщил:
– Я упалнамоччен принять от фас присягу на ферность каролю Шведерен и русскаму цару Густафу!
Отец Иринарх с сожалением посмотрел на свеев:
– Я ведь нового ничего не скажу. О том еще отец Антоний писал – короля свейского мы русским царем не признаем, свеев в обитель не пустим.
Игумен развернулся и пошел прочь. Энкварт, проводив взглядом спину настоятеля, гаркнул на солдат. Под звуки барабана отряд ушел обратно, к шлюпкам. Отставший толмач жалостливо посмотрел на земляков.
– Эх, зря вы так, – с убеждением в правоте сказал переводчик. – У короля-то порядок! Пошли бы под королевскую-то руку, глядишь – жили бы себе, поживали… Свеи – это вам не ляхи с литвинами. Обитель возьмут да вас на стенах и перевешают.
– Ладно пугать-то, – пренебрежительно хмыкнул Авраамий. – Скажи-ка лучше, что вы с рыбаками сделали, которых давеча в плен захватили?
– Допросили да за борт кинули. Не хотели, вишь, чтобы их споймали. Так где сраному кочу от настоящего корабля уйти!
– Ах ты курва свейская! – вскипел Леонтьев, пытаясь схватить Иуду за горло, но тот вывернулся.
Отбежав на безопасное расстояние, толмач показал кукиш, выматерился и метнулся догонять хозяев.
Свеи, дошагав до причала, рассаживались в лодки. Полковник, взяв у солдата белый флаг, бросил его на землю и, наступив на символ мира сапогом, погрозил кулаком монастырю, выкрикнув что-то непонятное, но обидное для русских.
Авраамий вроде бы отвернулся, но искоса посматривал на стрельцов. Увидев, что Леонтьев схватил пищаль, подскочил к мужику и, нажав на плечо, прижал к земле:
– Дурак, тут шагов семьдесят будет. Их не зацепишь, а они нас достанут.
– Отпусти, отец воевода, больно… – зашипел пятидесятник.
Потирая плечо, Ондрюшка восхищенно посмотрел на монаха:
– Ну, отец воевода, силен ты! Я то, дурень, над Лихаревым хохотал… Не хотел бы я с тобой в рукопашную встрять…
– Ну, сыне, какие твои годы… Тебе тридцать-то есть?
– В прошлом году двадцать исполнилось, – смущенно ответил Ондрюшка.
– Ишь ты, – покачал головой инок. – Двадцать, а уже пятидесятник и виски седые… Глядишь, к тридцати-то годам стрелецким головой, а то и тысячником станешь.
Авраамий не стал говорить, что он сам в восемнадцать лет получил от государя чин стольника не за красивые глазки, а за взятие рыцарского замка в Ливонской войне…
Корабельные пушки палили, разворачивались и, повернув другой борт, палили опять. Соловецкие пушкари, томившиеся бездельем, давно порывались открыть ответный огонь, но брат воевода строго-настрого запретил переводить зря огненное зелье. Собрав ратных начальников, Палицын говорил:
– Порох да ядра расстреляем, а попасть – не попадем. Добро, коли одно долетит. Только ворон насмешим. Десятникам накажите – по свеям из пушек не палить, порох беречь. Кто приказа не исполнит… – задумался Палицын, – того в батоги бить. Для первого раза – десять…
Свеи обстреливали стены еще дня два. Чугунные ядра, что проламывают борта галеонов, пронзают насквозь каракки и каравеллы, с единого выстрела топят баркасы, не долетали до обители, а достигшие, отлетали от стен, ровно горох… Один из кораблей, что, увлекшись, попытался подойти ближе, сел на мель, и его пришлось опутывать канатами и стягивать на глубокое место.
Стрельцы, крестьяне и мнихи, стоящие на стенах, только посмеивались. Наконец-то свеи угомонились. Уставшие за день пушкари и притомившиеся пушки спали, не мешая спать осажденным. Впервые за несколько дней иноки смогли спокойно провести Всенощное бдение и даже Крестный ход. Братии, во главе с настоятелем, пришлось протискиваться в живом коридоре. Из-за шума и многолюдства не сразу расслышали крики караульных…
Штурм начался с двух сторон. Из леса выдвигались колонны, несшие над головами огромные штурмовые лестницы. Когда супостаты приблизились, заговорили монастырские пушки, прорежая в наступавших дыры. Но свеи были упрямы – на место убитых и раненых вставали другие, лестницы, выпавшие из мертвых рук, подхватывали руки живых…
Авраамий, переходя по стене от одного участка к другому, матерился и уговаривал мужиков не высовываться и стоять не прямо на виду, а боком, чтобы мушкетерам было труднее целиться.
– Мать твою, куда лезешь! – орал брат воевода, оттаскивая от бойницы очередного дурака, позабыв, что сквернословить – грех, а духовной особе – грех вдвойне.
Но как ни старался келарь, то тут, то там, раздавались стоны и предсмертные всхлипывания. Хоть ты кол на голове теши, но пока рядом не убьют товарища да не искалечат двух-трех, уму-разуму не научишься. Скверный опыт, но когда учишься выживать, то по-другому – никак… Когда защищали Лавру, самые большие потери были в первые дни, пока не научились воевать.
Авраамий в который раз удивился прозорливости покойного брата Трифона, что обустроил башни не вровень со стенами, а выдвинул их вперед. Ядра, пущенные из пушек Никольской и Корожской башен, сметали вдоль стены свеев, ломали штурмовые лестницы, а северо-запад надежно перекрывал огонь из Успенской твердыни. Затинные пищали выбивали нагловатых мушкетеров, надеявшихся безнаказанно убивать защитников.
Штурм выдохся. Со стороны причала раздался рев трубы, скомандовавшей отход. Свеи уходили достойно, но убитых и раненых оставили на месте, потому Авраамий велел ждать…
Не прошло и часа, как свеи начали новый штурм. На сей раз атака пришлась лишь с одной, с северной стороны. Видимо, решили взять числом. Супостатов было столько, что пушкари Никольской и Корожской башен не успевали перезаряжать орудия, чтобы расчищать стены от лестниц. Но до рукопашной схватки не дошло – «обошлись» камнями и бревнами. А когда полился горячий вар, свеи отступили. Опять около стены лежали убитые и стонали раненые, которых никто не спешил убирать…
– Чего это они? – удивленно спросил Мансуров у Палицына, кивая на брошенные тела.
– Да кто их знает… – недоумевал и Авраамий. – Может, думают, что мы их убирать будем? А может, опять на штурм собираются…
От нечего делать стрельцы принялись считать лежавших супостатов. Кто-то насчитал триста, кто – целых четыреста. Прикинув собственные потери, инок-воевода расстроился. Получалось, что если в первый штурм потеряли тридцать (десять убитых и двадцать раненых), да во второй – десять да тридцать, то всего – семь десятков. По мысли келаря – много! Коли ты в крепости сидишь, брать за каждого убитого и раненого не меньше десятка ворогов. А тут, один на пятерых.
Третий штурм случился под вечер. Теперь наступали со всех сторон. Даже от Святого озера, где и места-то не было. Казалось, сама земля и трава вокруг обители почернела от доспехов, а потом окрасилась кровью. Пушкари палили в упор, а свеи все лезли и лезли. Кое-кому удалось даже дойти до самого верха. Но, слава богу, не оплошали – отбились. Теперь супостаты отступали, не дожидаясь сигнала.
Ночью прибыли парламентеры. Молодой офицер с перевязанной головой, пряча глаза, попросил перемирия, чтобы собрать убитых и раненых.
Тела уносили долго. С ранеными еще ладно – клали людей на носилки и тащили, а с мертвыми мешкали. Обычно, после боя старались все сделать побыстрее, чтобы самим отдохнуть, а тут… Келарь уже подумал, что свеи потихоньку мародерствуют. Не надеясь на собственное зрение, спросил у настоятеля: