Новый Мир ( № 7 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а чтобы достигнуть согласия по ключевым вопросам советской истории, видимо, нужно еще немало времени.
Но, повторяю, история дает только приближение к объективной истине.
И хотя ее методы исследования зачастую близки методам исследования других наук, изъясняется она языком, близким к языку художественной литературы или к бытовому языку. Потому что история — помесь искусства (Клио — муза!) и науки. На протяжении второй половины ХIХ века эта двойственность перестала удовлетворять многих историков, с завистью поглядывавших на успехи “мельников”, как Ницше назвал ученых, трудившихся на участках естественных и точных наук. С этого времени историки фактически делятся на “традиционалистов”, так их можно назвать, довольствующихся “приблизительным” знанием, и “точников”, стремящихся к более “строгому” знанию. Последние нашли применение своим склонностям в быстроразвивающихся общественных науках — в социологии, экономике, политологии — и в таких науках, которые можно назвать околоисторическими: в археологии, исторической статистике
и т. д. Все эти дисциплины, разумеется, нужны, но каждая из них дает определенный срез человеческого общества в тот или иной исторический момент; иначе говоря, нам предлагают набор фотографий, но они не могут заменить анимацию. Последняя — дело истории; только она дает представление о процессе, а не об отдельных статических состояниях.
Лермонтовский океан, внезапно замерзший с поднятыми волнами, мог бы стать предметом рассмотрения самых разных дисциплин, но “живой”, волнующийся океан может отобразить только история.
Приходится повторить в другом контексте, что история есть, прежде всего прочего, история людей. Шопенгауэр был одним из первых, кто отстаивал специфичность исторической науки: “В истории нет системы в том виде, в каком она существует в других науках <…>. Другие науки оперируют общими понятиями, а история всегда имеет дело с человеческими личностями. Следовательно, история есть наука о личностях, что заключает в себе некоторое противоречие”16. Действительно, самая тонкая и сложная задача историка — реконструировать образ мыслей и чувств ушедших поколений, “оживить умерших”, проникнуть в их души. Историк “через горы времени” как бы ведет с ними
доверительный разговор. Естественно, что разговор этот ведется на “человеческом” языке.
Историк, по крайней мере историк-“традиционалист”, рассказывает-— и в этом отношении он не отличается сколько-нибудь радикально от слепых лирников доисторических времен, бряцавших о событиях минувших лет. Только так можно найти путь к слушателю. Ибо человек, как его определяет известный социолог Алисдер Макинтайр, есть “рассказывающее животное” (парафраз определения, данного Аристотелем: человек есть “политическое животное”). Недаром во всех языках, по крайней мере в европейских языках, словом “история” обозначают как научную дисциплину, так и художественное или даже просто житейское повествование о чем-либо.
Но однажды волк ворвался в овчарню: историки-“точники” попытались отобрать у историков-рассказчиков их орудие — язык. Ареной этого скандального происшествия стали американские университеты.
Вообще-то философия языка зародилась и получила распространение в Европе, но на почву истории ее пересадили американцы. Решающую роль в этом, как его называют, linguistic turn (лингвистическом повороте) сыграла книга Хейдена Уайта “Метаистория”17. В книге есть признание того, что реконструкция прошлого требует поэтического воображения; Уайт даже употребляет применительно к истории термин “поэтика”, которую он предпочитает “логике”. Но любой исторический, ровно так же, как и поэтический, текст, с его точки зрения, детерминирован “лингвистическим протоколом”. Что бы ни хотел сказать историк, “способ его высказывания определяет тропологическая (от термина “троп”. — Ю. К .) префигурация исторического поля” (р. ХII). Ему, таким образом, “на роду написано” оставаться марионеткой, которую дергают за ниточки лингвистические структуры.
Или иначе: лингвистические структуры — вроде стеклянной перегородки, отделяющей историка от мира, который он берется описывать. А ко всему, что происходит в Застеколье, можно относиться только отстраненно-иронически. Такова позиция Уайта. И когда он утверждает, что в оценке исторических событий руководствуется в первую очередь этическим критерием, это выглядит изрядной натяжкой: этика предполагает вовлеченность в человеческие дела, а отнюдь не отстраненность от них.
Вероятно, этим сочетанием иронически-отстраненного и декларативно-этического подходов к истории книга Уайта обязана тому, что она “пришлась ко двору” американской левой интеллигенции.
Ревнители linguistic turn просто не там повернули, пропустили нужный поворот — в сторону мифа, mythic turn. Президент Американской ассоциации историков Карл Беккер писал в 1932 году: “Мы (историки) принадлежим к древнему и почтенному племени сказителей и бардов, рассказчиков историй и менестрелей, предсказателей и жрецов, на которых в продолжение веков возложена была задача поддерживать необходимые мифы. Не следует пренебрегать не только безвредным, но и крайне полезным словом „миф”. В прежние времена миф был способом истолкования исторических событий, который теперь оставлен и заменен другими способами истолкования; но и эти последние с течением времени будут квалифицированы как мифы”18. Беккер поторопился со своим заключением, будто миф “оставлен” историками. Многие современные западные историки считают миф важнейшей частью исторического знания. Хотя зачастую дают этому понятию сомнительные определения. Типа “нас возвышающий обман”.
Мифичность — изначальное свойство восприятия человеком окружающего мира (и, естественно, других людей). От нее просто некуда уйти. Нам трудно представить, какими глазами глядит на мир, допустим, кошка или ворона. Но должно быть ясно, что человек видит мир совсем другими глазами. Ревнители linguistic turn особость человека усматривают в том, что он накрепко “повязан” лингвистическими структурами. Язык не отделяет человека от мира, но выделяет его. Все остальное — немовля , — воспользуюсь этим выразительным украинским словом (тоже, правда, относящимся к человеку, но младенцу). А к тому же “повязанность” лингвистическими структурами сближает друг с другом людей, особенно тех, кто говорит на одном языке, а отнюдь не разделяет их, как то полагают ревнители linguistic turn.
Так как понятие “миф” в контексте современности часто имеет негативную коннотацию, применительно к исторической науке лучше говорить не
о мифе, но о мифическом измерении, или мифической составляющей. Наилучшее ее определение я нашел у А. Ф. Лосева: мифическая составляющая
собирает (ключевое слово!) “вселенную в некий конечный и выразительный лик с рельефными складками и чертами, с живыми и умными энергиями”19.
А наука (естественные и точные дисциплины) разбегается во все четыре (сто четыре) стороны, и ее “территория” давно уже стала неохватной для человеческого взгляда. К тому же чем больше она узнает, тем шире оказывается область непознанного. Странная вещь: в то время как “точники” пытаются утвердить себя в гуманитарной сфере, они все более теряют почву под ногами в сфере точных (именуемых таковыми) наук. Как пишет американский социолог
Л. Квортрап, “Бог умер, но и научную картину мира постигла та же участь”20.
Я отнюдь не отвлекся от вопроса о школьном учебнике. Потому что школьная наука так или иначе следует за академической наукой; иногда, правда, со значительным отставанием (когда я знакомился с дореволюционными гимназическими учебниками, мне трудно было представить, что их авторы являются современниками Ключевского).
Когда мы говорим, что история рассказывает, то имеем в виду в первую очередь академическую науку, но еще в большей степени науку школьную. Здесь особенно важно мастерство рассказа, письменного или устного: завладеть вниманием школьника труднее, чем завладеть вниманием студента или, тем более, коллеги-историка. Если, излагая отечественную историю, вы, допустим, подошли к порогу 1918 года и начали с того, что-де в январе вновь повысили цены на хлеб, а в феврале немцы возобновили наступление на Восточном фронте, то ученик может вас слушать еще вполуха. И совсем другое дело, если вы начнете так: “Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918…” — сколько-нибудь чуткого ученика эта фраза сразу “зацепит” и создаст у него определенный настрой. То, что я процитировал, — это зачин известного романа, но и историк мог бы начать свой рассказ примерно так же, а потом уже продолжить в рамках своих задач.