Том 18. Избранные письма 1842-1881 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это лучший пример различия наших существ.
Повторяю, мы можем уважать друг друга, интересоваться друг другом, дискютировать; но как только мы, как человек с человеком, попробуем сойтись — пучина между нами. Я с своей стороны убежден в этом, как и в том, что и твой характер, и твоя деятельность, честные и искренние, никогда не перестанут интересовать меня, и желал бы, чтобы ты с своей стороны удержал бы ко мне те же отношения. А то мы уж стары, чтоб играть в чувства и заблуждаться. Прощай, жму тебе руку и жду с нетерпением твоего ответа в Петербург к Давыдову или в Тулу*.
141. А. А. Фету
1861 г. Мая 12. Ясная Поляна*.
Обнимаю вас от души, любезный друг Афанасий Афанасьевич, за ваше письмо* и за вашу дружбу и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор. Вашей хозяйственной деятельности я не нарадуюсь, когда слышу и думаю про нее. И немножко горжусь, что и я хоть немного содействовал ей. Не мне бы говорить, не вам бы слушать — друг — хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним; а природа, на которой женился посредством купчей крепости, или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и неразговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь, все в нее же уйдешь. Я, впрочем, теперь меньше предаюсь этому другу — у меня другие дела, втянувшие меня; но всё без этого сознания, что она тут, как повихнулся — есть за кого ухватиться, — плохо бы было жить. Дай вам бог успеха, успеха, чтобы радовала вас ваша Степановка. Что вы пишете и будете писать, в этом я не сомневаюсь. Марье Петровне жму руку и прошу меня не забывать. Особенно будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю*.
Л. Толстой.
142. А. А. Толстой
1861 г. Мая 14. Ясная Поляна.
14 мая. Ясная Поляна.
Я ужасно виноват перед вами, любезный друг Alexandrine, за то, что не отвечал вам давно и на такое славное, славное письмо*. В Москве я был болен, а здесь в деревне я был так счастлив и так занят, что только теперь начинаю опоминаться. Счастлив я был оттого, что, напуганный несчастьем*, я с трепетом подъезжал к дому, — мне все казалось, что меня еще ждет какое-нибудь горе. И вышло напротив: и тетка, и брат здоровы, особенно брат — он даже поправился. И все меня любят, и мои друзья Тульской гимназии, и мои школьники, и даже мои мужики так хорошо притворились, что обрадовались, что я было поверил. Не говоря уж об этой толпе воспоминаний, которые, как и всегда, обхватили меня при возвращении. Занят же я был, во-первых, делами, во-вторых, школой, которую надо было с самого начала поставить на новую, лучшую ногу, в 3-х, меня назначили мировым посредником, и я не почел себя вправе отказаться*. Так что теперь я, после годовой свободы, не без удовольствия чувствую на себе: 1) хозяйственный, 2) школьный, 3) журнальный и 4) посреднический хомуты, которые, не знаю, хорошо или дурно, но усердно и упорно я намерен тянуть, насколько хватит жизни и силы. Так что надевать пятый хомут — брачный, я, надеюсь, и не почувствую необходимость. Москву я в этом отношении проехал благополучно. Прекрасная девушка К.* — слишком оранжерейное растение, слишком воспитана на «безобязательном наслаждении», чтобы не только разделять, но и сочувствовать моим трудам. Она привыкла печь моральные конфетки, а я вожусь с землей, с навозом. Ей это грубо и чуждо, как для меня чужды и ничтожны стали моральные конфетки. А за что вы хотите, чтоб когда-нибудь я для вас стал отрезанный ломоть, это я не знаю. Во-первых, внутренний секретарь мой, кажется, засох или разучился говорить, не имея практики, а во-вторых, потому что мне трудно себе представить приятную жизнь без сознания, что есть вон там в гадком Петербурге, в еще более гадком дворце, существо, которое, верно, меня любит, которое я люблю, и мне веселей идти, как легче идти через перекладинку, когда знаешь, что есть рука, за которую можно ухватиться. Одно я бы желал — более чувствовать, что моя протянутая рука вам так же нужна, как мне ваша. Для этого мне больше и больше и нужно знать вас. И я все узнаю, и все хорошо и еще лучше. И надеюсь, будет так до тех пор, пока мы не превратимся в азот и кислород, как говорят умные люди. Прощайте, целую вашу руку и Лизаветы Андреевны*.
Я очень обрадовал тетеньку обещанием вашей матушки заехать к нам. Попросите ее от всех нас, чтобы она нас не огорчила, проехавши мимо*. Не знаете ли что про мой журнал и нельзя ли попросить через гр. Блудову поторопить?* Борису Алексеевичу* пожмите руку за меня. Я не могу себе представить вас и не видеть его славное лицо. Не забудьте карточку его. Что ваше заведение?* Моя школа идет отлично, и, ежели вам интересно, я вам напишу в следующем письме подробно. А главное, что наша поездка в Лубянки?* Теперь мне чем позже летом, тем лучше.
Письмо это было написано, когда я получил ваши два из Москвы*. Грустно, что я не дождался вас в Москве, — но, видно, до Лубянок. Карточки обе прелесть, и я вчера не мог нарадоваться на них*.
До свидания.
143. И. С. Тургеневу
1861 г. Мая 27. Новоселки.
Надеюсь, что ваша совесть вам уже сказала, как вы не правы передо мной, особенно в глазах Фета и его жены*. Поэтому напишите мне такое письмо, которое бы я мог послать Фетам. Ежели же вы находите, что требование мое несправедливо, то известите меня. Я буду ждать в Богуслове*.
Л. Толстой.
144. А. А. Фету
1861 г. Мая 28. Богослов.
Я не удержался, распечатал еще письмо от г. Тургенева в ответ на мое*.
Желаю вам всего лучшего в отношении с этим человеком, но я его презираю, что я ему написал, и тем прекратил все сношения, исключая, ежели он захочет, удовлетворения. Несмотря на все мое видимое спокойствие, в душе у меня было неладно; и я чувствовал, что мне нужно было потребовать более положительного извинения от г-на Тургенева, что я и сделал в письме из Новоселок. Вот его ответ, которым я удовлетворился, ответив только, что причины, по которым я извиняю его, не противоположности натур, а такие, которые он сам может понять. Кроме того, по промедлению, я послал другое письмо довольно жесткое* и с вызовом, на которое еще не получил ответа, но ежели и получу, то, не распечатав, возвращу назад*. Итак, вот конец грустной истории, которая ежели перейдет порог вашего дома, то пусть перейдет и с этим дополнением.
145. M. H. Каткову
1861 г. Июня 29. Ясная Поляна. 29 июня. Ясная Поляна.
Любезный Михаил Никифорович!
Посылаю вам программу моего журнала и прошу вас ее велеть напечатать и разослать*. То есть поручить это дело кому-нибудь и кому-нибудь прислать мне отчет издержек, по которому я тотчас вышлю деньги. Вы мне, кажется, обещали, и очень меня одолжили, во всяком случае, [прошу] тотчас мне ответить. Разрешение журнала предписано о…* Московскому цензурному комитету, дано 16 мая. О числе оттисков и объявлений я решительно не знаю и опять вас прошу распорядиться как лучше.
Повесть, которую я вам обещал*, до сих пор лежит нетронутою за кучею дел, заваливших меня со дня приезда*,— хозяйство, школы, будущий журнал и мировое посредничество. Теперь я сдал должность кандидату, по болезни*. Пользуясь болезнью, принимаюсь за кабинетные работы. Обещать не люблю положительно, но самому хочется спихнуть с шеи неоконченную работу, а что печатать негде, кроме в «Русском вестнике», в этом вы сами виноваты. Ежели бы возможно все печатать, что здесь делается моими милыми товарищами мировыми посредниками*, волос бы стал дыбом у всей публики, а [вместе] с тем, благодаря здравому смыслу народа, [дело] идет и в других участках хорошо.
Прощайте, жму вашу руку и ожидаю ответа.
Ваш Л. Толстой.
146. А. А. Толстой
1861 г. Августа начало. Ясная Поляна.
Ослица Валаама и копна заговорили*. Нет, вы не сердитесь на меня — никогда не сердитесь. Разве не все равно, что я всякий раз, как получаю от вас строчку, томы ответов записываю в своем сердце? Это вы должны знать. Да и зачем вам от меня письма? У вас есть Мальцева, у вас есть Перовский, у вас Вяземская — всё у вас есть. Зачем вам мою каплю в вашем море? Вот я, так другое дело. Я приеду из участка, после толкования крестьянам о том, что не только в кровь не надо друга друга бить, но не надобно и просто драться, — или о том, что помещикам не следует уже насильно выдавать замуж девиц и т. п., — и получу ваше письмо. Впрочем, не должен и я жаловаться. Есть и у меня поэтическое, прелестное дело, от которого нельзя оторваться, это школа. Вырвавшись из канцелярии и от мужиков, преследующих меня со всех крылец дома, я иду в школу, но так как она переделывается, то классы рядом в саду под яблонями, куда можно пройти только нагнувшись, так все заросло. И там сидит учитель, а кругом школьники, покусывая травки и пощелкивая в липовые и кленовые листья. Учитель учит по моим советам, но все-таки не совсем хорошо, что и дети чувствуют. Они меня больше любят. И мы начинаем беседовать часа 3–4, и никому не скучно. Нельзя рассказать, что это за дети — надо их видеть. Из нашего милого сословия детей я ничего подобного не видал. Подумайте только, что в [продолжение] двух лет, при совершенном отсутствии дисциплины ни один и ни одна не была наказана. Никогда лени, грубости, глупой шутки, неприличного слова. Дом школы теперь почти отделан. Три большие комнаты — одна розовая, две голубые заняты школой. В самой комнате, кроме того, музей. По полкам, кругом стен разложены камни, бабочки, скелеты, травы, цветы, физические инструменты и т. д. По воскресениям музей открывается для всех, и немец из Иены* (который вышел славный юноша) делает эксперименты. Раз в неделю класс ботаники, и мы все ходим в лес за цветами, травами и грибами. Пения четыре класса в неделю. Рисования шесть (опять немец), и очень хорошо. Землемерство идет так хорошо, что мальчиков уже приглашают мужики. Учителей всех, кроме меня, три*. И еще священник два раза в неделю. А вы всё думаете, что я безбожник. И я еще учу священника, как учить. Мы вот как учим: петров день — мы рассказываем историю Петра и Павла и всю службу. Потом умер Феофан на деревне — мы рассказываем, что такое соборование и т. д. И так, без видимой связи, проходим все таинства, литургию и все ново— и ветхозаветные праздники. Классы положены с 8-ми до 12-ти часов и с 3-х до 6-ти, но всегда идут до двух, потому что нельзя выгнать детей из школы — просят еще. Вечером же часто больше половины останется ночевать в саду, в шалаше. За обедом и ужином и после ужина мы — учителя — совещаемся. По субботам же читаем друг другу наши заметки и приготовляем к будущей неделе.