Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старая истина: все, что писатель пропустил сквозь личное восприятие, все, что он ощутил сердцем, способно сберечь обаяние жизни, способно взволновать читателя. Писательское видение действительности, какие бы формы оно ни носило, небезразлично читателю. Керашев пошел на единственный в своем роде эксперимент: он ввел в роман образ писателя, взглянув на происходящее его глазами. Наверно, автобиографические черты были еще в образе Биболэта, но там эта автобиографичность была чуть-чуть отвлеченной — Биболэт был одной армии с Керашевым, но всего лишь одной армии. Иное дело герой романа «Состязание с мечтой» — Шумаф. Конечно, в высшей степени поучительно, что увидел в нашей жизни Шумаф. Но не менее значительно его понимание своего места в жизни. В том, что обнаружил Керашев в образе Шумафа, присутствует его, Керашева, исповедь.
У самих истоков такого образа, как Шумаф, если этот образ соотнести с реальной адыгейской действительностью, лежит явление истинно революционное: рождение письменности, а вместе с этим и литературы. Да, в данном случае рождение адыгейской литературы, вызванной к жизни Октябрем и Октябрем выпестованной. Кажется, что в тот самый день, когда возник у нас разговор с Керашевым о младописьменных литературах Северного Кавказа, писатель мог подумать и о своем Шумафе. Образ Шумафа нерасторжим с созданием адыгейской литературы, а следовательно, со всем процессом, который этому предшествовал, — всеобщее начальное, а потом и среднее образование, осуществленное советской властью и в Адыгее, важнейшее звено этого процесса.
Не могу не вспомнить Хан-Гирея, который, говоря о перспективе создания черкесской письменности, подчеркивал:
«Если бы черкесы имели письмо, то их язык скорее получил бы образование, в особенности поэзия их достигла бы высокого совершенства. В этом согласится всяк тот, кто только может постигать силу выражения и красоту слога черкесских древних песен... Все, что я говорил здесь об этом предмете, доказывает возможность приобретения азбуки для черкесского языка, но не одними трудами частных лиц, а посредством благотворительности правительства. Следовательно, нет никакого сомнения, что это событие, спасительное для описываемой здесь страны и народа, совершится в наше время...»
Хан-Гирей обозначил осуществление этого события, действительно значительного для адыгов, однако в иные сроки — только всеобщее образование, реализованное революцией, сообщило этому делу и размах и прочность. Из тех свершений революции, которые восприняла Адыгея, создание литературы — одно из самых внушительных. Керашевский Шумаф — его родословная, его нравственный идеал, его способность к творчеству, его готовность служить революции — живое олицетворение деяния революции, у которого имя новой адыгейской словесности.
А как Керашев? Он как бы поставил самого себя в условия к живой действительности. Конечно, у него была опасность принять позу поучающего — в этом случае нравоучения, а может быть, даже резонерства не избежать. Керашев поступил иначе. Он создал образ человека глубоко убежденного и скромного. Он деятелен, этот керашевский Шумаф, но работа его ума преломилась не столько в слове, сколько в мысли. Он все видит, во все пытается проникнуть, все постичь, но делает это, соблюдая нормы такта. Он понимает: не только он видит, но и его видят люди, поэтому постоянно имеет в виду, как бы это не обернулось против него, а следовательно, против дела. Жизнь, которую наблюдает Шумаф, откладывается в книге, над которой он работает, — таким образом, нам видны все циклы процесса, а значит, и проблемы, которые владеют умом художника. Нередко острые проблемы. Человек мысли, он хотел бы, чтобы его роман заставлял размышлять. Слушаешь керашевского героя и думаешь: писателю дано проложить мост между народом и его историей, между народом и его историческим деянием. Он, Шумаф, конечно, прав, что истинным условием настоящего произведения должна быть современность, если даже она обращена в историю. Способность прямо говорить правду — вот качество, которое герой Керашева хотел бы предъявить к своему роману. Ясность, к которой стремятся Шумаф в романе, от ясности главной идеи, которую он исповедует.
Есть мнение, что Керашев, сообщив своему герою достоинства, которых нет у тех, кто героя окружает, поднял его над остальными и таким образом замкнул в пределах своего мира, а может быть, даже изолировал. Не думаю, чтобы это было так. Быть может, достоинства, которыми обладает Шумаф, и способны поднять его над массой, но проблемы, которые он решает, проблемы насущные, они не отторгнут его от людей, а сблизят с ними. Кстати, это люди видят и, смею думать, понимают. Так или иначе, а перед нами одновременно и исповедь писателя, и подвиг его сердца.
В ряду тех проблем, которые возникли с Октябрем, одна из самых важных: Октябрь и национальное строительство. Формула эта необыкновенно объемна. Она предполагает строительство государственности, экономики, культуры, решение всего комплекса нравственных проблем. События, которым дал толчок Октябрь, не остановились на 1917 годе — Октябрь продолжается, и мир тому свидетель. Наверно, есть книги, призванные объяснить людям явления, которые вызвал к жизни Октябрь, и при этом ответить на вопрос: что произошло. Это хорошие книги — честь им и слава. Иное дело — книги писателей. У них — своя функция и своя, надо думать, привилегия. Они, эти книги, призваны сказать людям, как это произошло. Последнее тем более действенно, что позволяет увидеть события, о которых идет речь, сделать человека очевидцем событий, очевидцем, если даже человек отстоит от этих событий за тридевять земель, если он иного языка и племени. Значение того, что сделал Тембот Керашев на опыте Адыгеи, как раз в этом и состоит. Человек, призванный к жизни и творчеству Октябрем, он объяснил людям смысл великой революции, увидев в этом свои долг, свое призвание.
Мне хотелось бы закончить эту статью обращением к писателю.
Дорогой Тембот Магометович, сознаю несовершенство своих познаний в столь многосложной теме, как Адыгея, ее литература и ее писатель-классик Тембот Керашев. В одном прошу мне верить: в моем горячем желании воспринять и разделить радость адыгов по поводу столь крупного явления их словесности, национальной культуры, духовного бытия, каким является Тембот Керашев.
Помню Ваши слова, сказанные мне на горьковских торжествах в Москве: «Литература требует всей жизни». Воззвав к своему Шумафу, Вы дали понять читателям, каковы пределы возможностей писателя, что в его силах, что он может. Наверно, не только я в этой связи подумал: адресовав эти требования Шумафу, Вы предъявили их себе. Это был, разумеется, акт мужества. Невольно возникла мысль: где-то тут осуществление мечты, способной одарить писателя радостью совершенного. Подумалось и другое. Вы всю жизнь занимались любимым делом, и это дарило Вам удовлетворение. Вас окружали люди, которые были Вам близки, — это способно было согреть душу. Вам выпало счастье видеть осуществление многих Ваших надежд, и это воодушевляло Вас. Но одно было, как мне кажется, превыше всего: трудные дороги жизни, подчас очень трудные, — иного бы они сделали несчастным. Вас — счастливым. Древние полагали: жить — значит верить. Стоит ли говорить, что ваша вера нерасторжима с будущим, а будущее в судьбе новой Адыгеи — вера в ее звезду была и Вашей верой.
Счастья Вам, дорогой Тембот Магометович, и пусть не будет счета череде Ваших лет, как и длине пути, освященным вечным адыгейским «Гьогу маф», что с той же силой звучит и по-русски — «Светлой дороги».
АТАРОВ
В начале тридцатых годов жил я во Владикавказе, работал в газете, много ездил по равнинам и горным дорогам. Был — и не раз — в Садоне, на рудниках, в Беслане, где строился маисовый комбинат, в теснинах Терека и, разумеется, на Гизельдоне, где в ту пору укладывались последние камни гидростанции. И хорошо помню: куда бы ни устремлял свои стопы, всюду мне называли имя писателя, который уже побывал здесь до меня, неизменно одно и то же! Ну что тут скажешь? Ты считаешь, что торишь заповедную тропу, а ее уже кто-то прошел до тебя. Первый раз ты это как-нибудь переживешь, а когда тебе говорят об этом вновь и вновь, больших симпатии к твоему тайному сопернику ты не испытываешь.
Впрочем, справедливости ради следует сказать, что была в творчестве этого писателя одна черта, которая подкупала: то, что он писал, было отмечено не только оперативностью, но и значительными стилевыми достоинствами. Я сказал: не только оперативностью. Но и оперативность была завидной. Поистине тебе следовало еще понять, как складывалась география написанного, в такой мере обширная, в какой она может быть, если учитывать бескрайние наши пространства.
Сегодня мы имеем возможность ответить на этот вопрос более полно, чем прежде, по той самой причине, что вышло в свет наиболее обстоятельное двухтомное издание того, что написал Николай Сергеевич Атаров.