Барчуки. Картины прошлого - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером сцены более мирные: прогулки по рядам кончились; семейство сидит на балконе за чайным столом; барышни в белых пеньюарах, мужчины тоже запросто, курят, тихо говорят. А самовар шипит, надувая своё медное пузо, и его огонь играет на серебре, на фарфоровых чашках, на нагнувшихся к столу лицах. Везде такие семейные группы, где гуще, где меньше; мимо проходят господа и народ, и все без удивления рассматривают сидящих, и никто не стесняется друг другом. Гости переходят из одного дома в другой, на глазах у всех, заранее видные, часто без шапок, как сидят. Ещё более свечереет; тёмно-синее небо надвинется из-за тесовых кровель и из-за густого бора; с реки потянет ночною сыростью… Тогда начинают отделяться от балконов пары и группы, и белые фигуры замелькают в темноте, двигаясь неспешно от ставок к бору и от бора к ставкам. Слышатся в открытые окна обрывки непонятных разговоров, незнакомые имена, незнакомые голоса… То одинокое восклицание коснётся уха, то зашуршит шёпот тихой, сдержанной беседы. Иногда из далёкой ставки разольётся свободное певучее контральто, и пойдёт будить по спящему лесу спящих птиц. Месяц заглянет в улицу; пары всё бродят так же тихо и таинственно. Из трактиров, ярко освещённых красным огнём, долго, до глубокой ночи, слышатся голоса кутящих приказчиков и порою залихватские взрывы цыганского хора. «Слу-ушай!» — кричат на заставах; «Слу-ушай!» — отвечают часовые гостиного ряда.
Можно себе представить, сколько соблазна в этой обстановке для того возраста, когда сердце отыскивает любви, где бы то ни было и во что бы то ни было. Первые летние дни, букеты прелестных девичьих лиц, разодетых и весёлых, праздное шатанье из угла в угол по длинной галерее панского ряда, мягко устланной свежею травою, обмены взглядов, прогулки под руку в пёстрой толпе или по святыням монастырским, чай на вечерней заре у крыльца — всё это такие злохитрые удочки, с которых не всякому удавалось сорваться вовремя. Коренная ярмарка превращалась для Курской губернии в депо невест, и барыни, проживаясь на ней, может быть, более, чем во все остальные месяцы года, конечно, приносили эти жертвы не с какою-нибудь платоническою целью. Самые залежавшиеся невесты, к которым даже белила не пристают, и те уповают на Коренную, и иногда не без результата пытаются штурмовать какое-нибудь гулячее мужчинское сердце. Удобств, действительно, много: на Коренную съезжается не только всё дворянство губернии из отдалённейших уездов, но многие орловские и другие соседние помещичьи семейства; выбор женихов и невест с самых оптовых размерах; можно хоть на заказ сыскать жениха с голубыми глазами и уланского поручика, или душку статского, бледного и брюнета. Исстари гибли в Коренной усатые ремонтёры, таявшие от невоздержимо нежных чувств, корнеты с первым пухом не губе, лежебоки-помещики — травители русаков, и франты с английским пробором, служащие отечеству в канцелярии губернатора. Тётушки и бабушки наши ещё барышнями езжали в Коренную с тою же грешною целью, и да простит Бог этим покойным барышням, не раз привозили из панского ряда себе благоверных супругов, а нам дедушек и дядюшек.
Давно вообще стали ездить в Коренную. Старики наши говорят о ней, как о вечно существовавшей, хотя началом правильных сроков для ярмарки был 1806 год. Прежде ярмарка имела громадное местное значение: в счастливые времена, когда все порядочные люди ездили на своих, а на почтовых только фельдъегеря да чиновники, нелегко было собраться владетелю тимских полей в Москву за необходимыми покупками. Надо было тащить за собою женщин, высылать оттуда домой за три сотни вёрст целые обозы, и наконец, забиваться за тридесять земель от своего хозяйства, от своей норы. Коренная ярмарка удовлетворяла многим нуждам и вкусам за раз: помещик, посылая туда обозы с овсом, пшеницею, сеном, гнал свой скот, своих заводских лошадей. Сбыт был верный, сколько бы ни свезли этого сельского товару. Там на конной площади воздвигались где ни попало стоги сена, возы с зерном придвигались к ним, продажные лошади привязывались к грядкам телег — вот вам и весь магазин. Обозничий, человека два конюхов, человек пять крепостных мужиков сидят на сене, на зерне, у лошадей, иногда недели две сряду, и ждут себе помаленьку покупателей. Кто после приедет — тому худо, потому что центральные, более посещаемые места площади уже заставлены раньше прибывшими с тем русским отсутствием уютности и экономии, которое характеризует всякое наше дело. Стоят не в ряд, не в одну сторону, а так, кому где Бог на душу положил: один оглоблями в Казань, другой в Рязань; один поперёк дороги, другой так, что соседу шевельнуться нельзя, не раздвинув сначала десятка полтора возов. О другом, конечно, никто не станет думать, но зато и сам немало натерпится от беспечности других: то на его лошадь поминутно откатываются назад колёса соседской телеги, то проведут чужих коней через оглобли его воза и зацепят его самого, мирно спящего не тулупе под телегою. Кому занадобится — не спросясь хозяина, учнёт подавать назад его возы и бить кулаком в морду упорствующих лошадей. Вскочит хозяин:
— Ах ты ёрник, такой-сякой сын! Нешто ж это можно на христианского человека возы пихать?
— А ты ещё проклажался бы себе, ровно на печи! Тут те не изба, а ярманка, не спать, а торговать приехал, так и смотри… Протянулся, леший…
— Да покарай же тебя, собачьего сына, матушка царица небесная, заступница наша явленная…
— Брось воз, слышь ты… Не то так и двину дугой…
Начинается шум, собирается кучка, иногда доходит до драки, до будочника, который только с этою единственною целью и шныряет по площади.
Как пёстро это огромное поле, называемое конною площадью; какой разнохарактерный шум и беспорядочное волнение! Телеги с поднятыми вверх оглоблями, с привязанными конями, с сидящими на возах мужиками и бабами, стоят целым табором, словно многолюдное кочевье степных племён. Ворки диких лошадей с Дону и из новороссийских степей перекликаются друг с другом зычным нетерпеливым ржанием. Цыгане с их дымными лицами, их чёрными войлочными кудрями, и добела сверкающими зубами, оборванные, изуродованные, обступают как хищные птицы ремонтёров и молодых помещиков; одни из них бодрят всеми хитростями цыганского мошенничества запалённую лошадь; другие хлопают кнутами, гогочут, божатся и тянут за руки покупателей. То и дело от телег отводят заводских коней, пугливых, вздрагивающих, быстро собирающихся при малейшем испуге. Конюх, держа коня на длинном поводу, бежит с ним несколько сажен, чтобы показать покупателю стати и красоту бега. Прохожие расступаются и останавливаются поглядеть, как несётся молодое благородное животное, смело выкидывая ногами, раздув ноздри и пустив по ветру хвост; оно думает, что несётся на волю, туда, далеко, на зелёные луга. Вот конь уже опять стоит как вкопанный, насторожив уши, поминутно вздрагивая; толпа покупателей, хозяев, любопытных вокруг него: одни лезут посмотреть в зубы, другие трепят упругие ляжки и гордую шею. «Поди, поди!» — раздаётся над ухом; тёплый пар обдаёт вам лицо, и встрепенувшиеся глаза ваши на мгновение заслоняются широкою вспотевшею грудью лошади, едва не задевшею вас. Лёгкие до воздушности беговые дрожки с тягчайшими колёсами проезжают сквозь тесноту; вороной рысак в белом мыле под шлеёю, с серым хвостом до земли и длинною серою гривою усталою походкой идёт в их круглых оглоблях; он возвращается с бега, который тут же, около конной, тянется на полверсты вдоль большой дороги и длинного порядка изб. Крик и гул стоит в воздухе как дым. Пыль съедает глаза. Вся жизнь этой истинно национальной ярмарки здесь на конной; в панском ряду публика, а народ весь здесь. И поневоле будешь здесь; ведь другой квартиры, кроме воза, нет у мужика; избы все заняты господами, купцами, барышниками, и платить за избу в течение двух недель — слишком бесполезная роскошь в летнее время. Эта долгая кочёвка на открытом воздухе придаёт ярмарке особенно характерную, патриархальную складку, заставляющую вспоминать о более тёплом солнце и более голубых небесах.
Все отправления несложного мужицкого быта происходят здесь воочию всего мира, с трогательною искренностью. Вот два сивых мужика, под пьянком, продав кобылку, несут полштофа зелена вина своим старухам и бабам, которые сидят кружком в тени воза в своих расшитых рубахах, расстегнув вороты, и со шлыками на затылках от нестерпимого жара. Смех и добродушные прибаутки качающихся виночерпиев раздаются на всю ярмарку, а чайная чашка с отбитою ручкою по очереди обходит всех баб — и этих крепкокостных старух с лицами, сморщенными в винную ягоду, и этих упругих молодаек с красивыми скулами и разбитным взглядом.
Вот сцена более цивилизованного характера: торгаш, примостив над собою шатром какое-то веретьё, наслаждается послеобеденным чайком с хозяйкой своей. Оба сидят чинно, по-образованному, в укор мужичью: он в нанковом синем сюртуке, она — в капоте и чепчике с розовыми ленточками; маленький перст грациозно отставлен у ней от блюдечка, и она с должным благоприличием сама наливает мужу чай из чугунчика. Недалеко от них иная картина — дамского туалета: открыт сундучок, из него баба вытаскивает праздничную одежду, а другая баба, укрываясь всячески от прохожих и за рукавом соседки, и за сундуком, и за приподнятою рубашкою, ухитряется переменить свой костюм среди обступающих её тысяч народа. В другом месте мужики громко считают деньги. Там одинокий старичок мастерит себе собственноручно тюрю, или окрошку, усевшись посреди своего убогого воза, и нисколько не стесняясь тем, что он, как колокольня, у всех на глазах с своим черепком и своими корками. Хорошо ещё, если погода стоит ясная. Но этого почти никогда не бывает. В народе есть твёрдое вековое убеждение, что в день выноса должна быть страшная гроза, и непременно три смерти. И — странное дело — я не помню, чтобы этот день действительно прошёл без большой грозы: или накануне, или тотчас после, или в самый вынос, но грозы постоянно бывают, и притом почти всегда во множестве. Можно вообразить, каково тогда состояние этого бездомного лагеря, снизу плавающего в потоках воды и грязи, а сверху беспрепятственно оглушаемого громом, поливаемого дождём и градом.