Прогулка под деревьями - Филипп Жакоте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ноябрь
В последние годы я много читал или перечитывал Жионо[142], и нередко с восторгом, настолько заразительно его удовольствие от рассказа и искусство рассказчика. По воле случая я, только дочитав «Анжело», увидел по телевизору передачу о художнике Браме ван Вельде[143], которого совсем не знал и серьезность, скромность, трудная речь и долгие паузы которого меня поразили. Так оказываешься перед двумя жизненными путями, казалось бы почти не соприкасавшимися, но в равной мере вызывающими ответное восхищение. Неутолимый аппетит к жизни, к ее плоти, блеску у Жионо и этот высохший старик с птичьей головой, говорящий, что внешний мир его не интересует, что, работая, он хочет одного — посвятить себя живописи, по возможности приблизиться к модели, к невидимому образу. Представляя себе после этого, что находишься перед одним из его холстов, но ничего не знаешь об авторе, испытываешь, мне кажется, какое-то колдовское притяжение, в котором нет ничего трагического. То, что я увидел на экране, было наполнено изяществом необыкновенно осязаемых красок; на первый взгляд здесь не было ничего похожего на полотна, где обрели форму невозможность жить, боль, отчаяние, вроде последних вещей Гойи, Ван Гога или Сутина. Слушателям Брама ван Вельде могло показаться, что они открыли художника, который с его живописью находится перед миром один на один, только благодаря ей зависнув над пустотой и готовый рухнуть вниз, если у него отберут кисти.
1990январь
«Дневник» братьев Гонкур. Замечательное свидетельство об эпохе Второй империи, об отдельных кругах, которые они ставят целью осрамить, которые без снисходительности рисуют, но не отказываются посещать. Увлеченные XVIII веком, как его тогда понимали, они при этом неравнодушны к Рембрандту, к Вермееру. Но в современном искусстве выше всех ставят Гаварни, терпеть не могут Энгра, знать не хотят Делакруа, осуждают болезненность Бодлера, а кроме того, не выносят XVII век и всю античность. В редких случаях, когда их что-то трогает — болезнь старой горничной, лицо бедняка, — задетыми у них оказываются скорее нервы, чем сердце (как это будет и в «Записках Мальте» у Рильке). Таким образом, они мастера портрета, виртуозы сцен в интерьере, на манер Хоггарта. И все-таки текст иногда подступается к чему-то, что их превосходит, или, точнее, в чем они превосходят себя: особенно в описании сна их хозяйки, в любовных мечтаниях (ночная беседка) или на представлении в театре, где они разом следят за сценой, залом и кулисами, так что спектакль под их пером превращается в замечательную аллегорию человеческой жизни. В конечном счете, как бы странно ни были ограничены их вкус и понятия, невозможно без волнения видеть, как у нас перед глазами оживают Флобер, Банвиль, Готье, Сент-Бёв, не говоря об остальных фигурантах парижской сцены, которых с исключительной точностью схватывает их взгляд и рисует перо.
Если бы из этой объемистой вещи нужно было выбрать один пассаж, я бы остановился на том, где они как бы слегка со стороны, будто в «Мастерской» Курбе, смотрят на Бодлера в кафе «Риш»: «У стены погруженный в себя Бодлер, без галстука, с открытой шеей и выбритой головой, — настоящий туалет приговоренного к гильотине. Единственный изыск — маленькие, чисто вымытые руки с аккуратно вычищенными ногтями и гладкой кожей. Лицо сумасшедшего, резкий как лезвие голос. Педантичная манера изъясняться; подражает Сен-Жюсту — и удачно. Упрямо, даже с некоторым настойчивым пылом защищает свои стихи от обвинений в безнравственности». Дело происходит в октябре 1857 года, сразу после судебного процесса над «Цветами зла». Другой пассаж, где антипатия видна еще острее, помечен ноябрем 1863-го: «Об этом шуте Бодлере на днях рассказали, что он перебрался в небольшую гостиницу у железной дороги, где комната, выходящая в коридор, всегда полна народу, настоящий вокзал. Большая дверь распахнута настежь, так что все могут любоваться зрелищем поэта за работой, воплощенного гения, чьи пальцы ловят ускользающую мысль в длинных седых волосах».
* * *Баховская соната для скрипки и клавесина: быстрые движения звуков напоминают штурм крепости или неба — словно те ласточки в Лансе, которые, мне показалось, хотели, заражая своим восторгом, приподнять небосвод. Можно ли сказать, что сознание слушающего здесь тоже поднимается чему-то навстречу и это «что-то» странным образом заключено в самом движении? Как будто охота, где гон и составляет добычу.
(Должен добавить, что Баху, например в некоторых кантатах, случается выглядеть, пожалуй, слишком наступательным и слишком уверенным в победе; часть вины за это несут и воинственные тексты.)
июнь
Замечательные письма дочери Марины Цветаевой, Ариадны Эфрон, адресованные Пастернаку, резкостью и смелостью напоминают «Колымские рассказы» Шаламова. Жуткий абсурд таких судеб разум отказывается понимать. И тем самым упускает в человеке что-то важное.
* * *Если с какой-то дороги, по которой я все еще иду, из какого-то лабиринта, куда я отваживаюсь углубляться, меня и должна вывести какая-то нить Ариадны, то это, конечно, будет ниточка слов, вовсе не обязательно необыкновенных, — пусть они будут просто прозрачны, как вода горных рек. Я пил из них, поднося ко рту детские руки; я одолевал их на склонах, поросших ровной травой и усеянных камнями, коротким толчком детских ног; они были такими студеными, словно били из снежного сердца гор, как в «Lettera amorosa»: «per sentieri di neve»[144]. Пусть не прерывается эта нить, а никакой другой мне не нужно — ни сейчас, ни потом, «nunc et in hora mortis nostrae»[145].
* * *Снова открыв старую тетрадь за август 1968 года с несколькими заметками о майских событиях, которые я в ту пору, следя за ними издалека, оценивал, по привычке, сдержанно, я хочу вспомнить из тогдашнего только одно: свою реакцию на чтение шестого номера журнала «Эфемер»[146], вышедшего тем летом.
Меня потрясло, что три писателя моего поколения, которыми я восхищался и по-прежнему восхищаюсь больше всего — двое из них входили в редакцию журнала (два других соредактора, Бонфуа и Пикон, сохранили молчание), — Луи-Рене Дефоре, Андре дю Буше и Жак Дюпен, писатели, скорее избегавшие публичности и, насколько помню, никогда не вовлекавшиеся в политические дебаты, в те дни приветствовали случившееся с одинаковым пылом, пылом, который я, даже оказавшись рядом с ними, вероятней всего, не смог бы разделить. Характерно, что каждому из них тогда почудилось, будто он — пусть ненадолго — видит перед собой воплощение мечты, которой всегда жил в творчестве: Дефоре — «потрясающее слово истины, заговорившей устами младенца», дю Буше — новые «каникулы», Дюпен — «восстание символов»… Эти страницы перевернули меня тогда; должно быть, я чувствовал смутный стыд за то, что не способен отдаться подобной волне пылкой надежды. Но помню, читая журнал дальше, я наткнулся на путевой дневник Басё «Узкая тропа на край мира» в переводе Рене Сиффера[147] и тут же, не раздумывая, сказал себе: эта узкая тропа — единственная, по которой я хочу идти, не противореча собственной сути, единственный путь, на котором я не споткнусь. Уже с первых слов, с первой «меткой стрелы»: «Дни и месяцы — постоянно в дороге; годы, сменяющие друг друга, тоже всегда в пути. Сидящий в лодке всю жизнь плывет; натягивающий удила скачет навстречу старости, странствуя день за днем, сделав странствие единственным прибежищем», я, подхваченный «обрывок облака, вверившийся воле ветра», был в этой самоотдаче готов к любым остановкам, любым переходам, даже к разрывам (как часто чувствовал себя подхваченным подобной силой другой, более меланхоличный путник — Франц Шуберт). Ни малейшего бунта против отцов тут не было — наоборот, во всей чистоте представало почтение к прошлому, как на той тысячелетней стеле, которая, «воочию являя дух Предков», рождает у путника слезы. Мне виделись как бы колья просторного шатра или узлы гигантской паутины (это Жубер[148] писал, что «мир соткан наподобие паутины»). Абсолютное чудо этой прозы, этой поэзии заключалось в том, что она плела вокруг нас сеть, чьи всегда невесомые нити обещали, кажется, единственную настоящую свободу.
август
На молодой смоковнице, которую пощадил пожар, — первый зеленый листок, новорожденный феникс. Больше, чем когда бы то ни было, хочется повторить за Ангелом Силезием[149]: «Бог — это зелень луга».
октябрь
«Дым коромыслом», последняя книга Мишеля Лейриса, вышедшая в 1988 году. «Хрупкий звук» конца жизни, взвинченный и нудный, поскольку он опять и в который раз пережевывает те же самые жалобы. Истончающаяся на глазах ткань книги открывает свою нитяную основу, вместо того чтобы распахнуться перед более мощным светом или хотя бы чем-то иным. Но, читая вот эти строки, почти последние строки его, как оказалось, последней книги: «Факт, что поэзия как бы то ни было существует там, где ее удается застать врасплох или где ты сумел вдохнуть ее в те или иные существа, вещи, слова, сны, картины или книги, сам по себе решительно ничего не меняет, но тем не менее служит уроком, смысл которого ты не должен упустить. И я действительно — по крайней мере, в счастливые минуты, когда мой желчный темперамент ослабляет хватку, — вижу здесь знак того, что не всё потеряно и жизнь не исчерпывается всеобщим абсурдом, идея которого неотвязно преследует меня», — читая эти строки, я признаюсь себе, что в конце концов пришел ровно к тому же.