«Если», 2002 № 05 - Брайан Плант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Очень много лишнее, — проговорил он на плохом суахили. — Что-то придется оставлять.
Мистер Кариа нахмурился, поглядел в кузов, где еще оставалось довольно много места, и поднял с земли узел с одеждой.
— Нет, нет, нет! — быстро сказал солдат и, встав со стула, постучал карандашом по их телевизору. Подошел другой солдат и, взяв телевизор из рук ошеломленного мистера Кариа, отнес его в грузовик, который стоял на обочине дороги. Мы сразу поняли, что это был «оброчный» грузовик для «лишних», с точки зрения солдат, вещей.
— Теперь садиться, — приказал солдат и черкнул что-то в блокноте.
Да, именно так все и происходило. Это был самый настоящий грабеж средь бела дня. Жаловаться было некому. Мы даже не пытались протестовать.
Нам пришлось расстаться с мотоциклом. От негодования лицо отца словно окаменело — он не выносил, когда попирались законы Божии, однако мотоцикл он отдал без звука. Офицер взял машину за руль и укатил в сторону, где возле небольшого костра-дымокура сидели на корточках несколько солдат. Сразу было видно, что мотоцикл им очень понравился. Солдаты вскочили и принялись рассматривать его и тыкать пальцами в двигатель. До сих пор, когда я слышу шум мотора «ямахи», я оборачиваюсь, чтобы увидеть вора, который ездит на нашем красном мотоцикле.
— Давай, давай, — поторапливал мытарь.
— Моя церковь! — спохватился отец и выпрыгнул из кузова на землю. Тут же на него оказалось направлено не меньше дюжины «Калашниковых». Отец поднял руки, потом оглянулся на нас.
— Идем со мной, Тенделео. Я хочу, чтобы ты тоже это увидела.
Офицер чуть заметно кивнул. Автоматы опустились, и я вылезла из грузовика. Отец взял меня за руку, и мы зашагали к церкви.
Войдя внутрь, мы немного постояли на пороге, потом медленно двинулись по проходу. На скамейках еще лежали молитвенники, а на полу перед кафедрой были расстелены новенькие яркие циновки, но отец даже не посмотрел на них. Отперев еще одну маленькую дверцу, он привел меня в ризницу, откуда я когда-то украла деньги. Темная и тесная комнатка — свидетельница моего преступления — хранила и другие мрачные тайны. Из шкафчика для церковных облачений отец достал помятую красную канистру с бензином и отнес ее к престолу. Взяв в руки чашу, он вознес благодарение Богу, потом наполнил ее бензином и повернулся лицом к алтарю.
— Кровь Христова да сохранит тебя для вечной жизни! — нараспев продекламировал отец и выплеснул бензин на белое напрестольное покрывало. Не успела я опомниться, как он уже поджег его, и я отскочила от яростной вспышки желтого пламени. На мгновение мне показалось, что отец вознесся на небо вместе с огненными языками, и я вскрикнула. Но он повернулся ко мне, и я увидела: пламя беснуется позади него.
— Теперь ты понимаешь? — спросил отец.
Я понимала. Иногда лучше самому уничтожить дорогую тебе вещь, а не ждать, чтобы ее у тебя отняли и сделали чужой.
Когда мы вернулись к грузовику, из-под крыши церкви уже вовсю валил дым, а из окон выбивалось пламя. Суданцев пожар почти не заинтересовал. Наш Бог был для них чужим, и они смотрели на гибнущую церковь лишь потому, что огонь и разрушение всегда привлекают солдат.
Когда колонна уже трогалась, старик Гикомбе, который стал слишком дряхлым и глупым, чтобы уехать со всеми, решил опробовать на суданских грузовиках свой излюбленный трюк. Раз за разом он садился на землю перед очередной машиной, солдаты оттаскивали его в сторону, но Гикомбе снова возвращался на дорогу. Суданцы проявили поистине евангельское терпение, однако искушать судьбу слишком долго не позволено было даже Гикомбе. Водитель следующего за нашим грузовика просто не заметил одетую в пыльные лохмотья фигурку, мелькнувшую перед капотом. Машина рывком тронулась с места, раздался короткий крик, Гикомбе упал и был раздавлен тяжелыми колесами.
Уже когда мы ехали по шоссе, ветер, дувший со стороны чаго, донес до нас горький запах дыма от догорающей церкви. Христианская община Гичичи перестала существовать.
* * *Я часто думаю, что время превращает все в свою противоположность. Юность в старость, невинность в опыт, уверенность в неопределенность. Жизнь в смерть. Время превратило Найроби в чаго задолго до того, как наступил конец. Десять миллионов человек сгрудились в лачугах, окруживших башни делового центра. И каждый день, каждый час прибывали все новые и новые беженцы — с юга и севера, из долины Рифт и Центральной провинции, из Ибисила и Найваси, из Макинду и Гичичи.
Когда-то Найроби был красивым городом. Теперь он превратился в один большой лагерь для беженцев. Когда-то здесь зеленели обширные парки. Теперь между похожими на огромные ящики домами тянулись лишь пыльные пустыри. Все деревья были вырублены на дрова. Деревеньки вырастали вдоль дорог, а также на стадионах и спортивных площадках, как растут вдоль побережий коралловых островов кучи мусора и отбросов. Вооруженные патрули ежедневно очищали от самовольных поселенцев последние две полосы местного аэропорта. Железная дорога, перерезанная чаго на юге и на севере, давно не действовала, и около десяти тысяч человек ютились в заброшенных вагонах, пакгаузах и между рельсами на путях. Национальный парк превратился в огромную пыльную котловину — деревья пошли на дрова и на строительство лачуг, а животные разбежались или были съедены. Над городом день и ночь висел смог, состоявший из дыма, дизельных выхлопов и испарений сточных канав. Ширина пояса трущоб вокруг города достигала местами двух десятков километров. Чтобы добыть воду, приходилось совершать полуторачасовое путешествие, да и та часто оказывалась грязной, вонючей, едва пригодной для питья. Несмотря на это, найробский бидонвиль рос, как чаго, не по дням, а по часам. В дело шло буквально все — пластиковая пленка, парусина, картонные коробки, остовы старых матату, краденые кирпичи, мешковина, жесть. Казалось, город и чаго тянутся друг другу навстречу, с каждым днем становясь все более похожими.
О тех первых днях, проведенных в Найроби, я мало что помню. Слишком много всего произошло за этот короткий промежуток времени, и мое ощущение реальности притупилось. Чиновники, записывавшие наши имена, семьи, которые, сидя на корточках, молча смотрели на нас, пока мы бродили вдоль рядов белых палаток, отыскивая свой номер, не вызывали ни страха, ни протеста. Все это было нам навязано, и мы подчинились новому порядку вещей, не рассуждая. Во всяком случае, так было со мной. Я запомнила только, что у меня все время звенело в ушах. Так бывает, когда хочется заплакать, но не можешь выдавить ни слезинки.
По злой иронии судьбы лагерь, куда мы попали, носил имя Святого Иоанна — как наша церковь в Гичичи. Лагерь был из новых и располагался к югу от Найроби, неподалеку от бывшего когда-то международным аэропорта. Наш номер был 1832. Один номер на всех, одна палатка, одна керосиновая лампа, одно пластмассовое ведро для воды, один половник недоваренного риса к завтраку, обеду и ужину. На каждые сто палаток полагалась одна водоразборная колонка. На каждые сто палаток — одна выгребная яма. Мимо нашей двери тек настоящий ручей нечистот. Вонь стояла такая, что спать было совершенно невозможно, но еще хуже был холод. Старая тонкая палатка совсем не защищала, и, как мы ни кутались в одеяла, холод пробирал до костей. Бывало, мы дрожали ночи напролет, не в силах сомкнуть глаз. Удивительно, но никто не плакал — должно быть, никому не хотелось начинать первым. Не давал уснуть и шум — то гудел моторами большой самолет, то в соседних палатках начинали кричать или драться. А в самую первую ночь где-то поблизости раздались еще и выстрелы. Стрельбы я раньше не слышала, но сразу поняла, что это такое.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});