Влюбленный демиург. Метафизика и эротика русского романтизма - Михаил Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже спустя много лет после смерти Лермонтова и окончательного вырождения русского байронизма – но задолго до Ницше – «последний романтик» Аполлон Григорьев вывел романтического Художника за грани добра и зла, приобщив его взамен к сфере сакральной предопределенности:
Есть души предызбранные судьбою:В добре и зле пределов нет для них;Отмечен каждый помысл ихКакой-то силой роковою.И им покоя нет, пока не изольютОни иль в образы, иль в звукиСвои таинственные муки.Но их немногие поймут.Толпе неясны их желанья,Тоска их слишком тяжелаИ слишком смутны ожиданья.
(«Автору “Лидии” и “Маркизы Луиджи”»)Но есть и другие избранники судьбы – те, кто вступает в заведомо безнадежную и героическую борьбу с нею. Таким был Байрон, согласно популярной интерпретации его образа, энергично поддержанной Козловым: «На рок непреклонный с презреньем смотрел» («Бейрон», 1824). В числе прочих поэтов этому канону будет следовать Полежаев. Проклиная свою «убийственную судьбу», он примечательным образом противополагает ей «роковую» же месть (вновь характерное для романтизма расщепление одной и той же силы): «В последний раз на страшный бой, На беспощадную борьбу, Пылая местью роковой, Я вызывал свою судьбу» («Красное яйцо», 1836).
В поэзии эти фатальные воители с фатумом сохранят признание даже в ту безнадежно прозаическую эпоху, когда байроническая лирика будет давно уже съедена и переварена натуральной школой. В 1849 г. М. Дмитриев в одной из своих «Деревенских элегий» словно суммирует соответствующий опыт, давая ему самую высокую оценку, никак не связанную с собственно этической проблематикой: «Так и холодное дыхание судьбы В нас сердце укреплять должно бы для борьбы! Борьба с судьбой – без ней победы нет для духа!»[472] Ср. у Тютчева второй из «Двух голосов» (1850), зовущий на битву не только с самим Роком, но и с сопричастными ему небесными властями:
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,Как бой ни жесток, ни упорна борьба!Над вами безмолвные звездные круги,Под вами немые, глухие гроба.
Пускай Олимпийцы завистливым окомГлядят на борьбу непреклонных сердец.Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком,Тот вырвал из рук их победный венец.
Чрезвычайно нетривиальный пример посмертной узурпации героем сил самого Рока – страстей и природных стихий, – только обращенных на борьбу с ним, предлагает памятное нам стихотворение Бенедиктова «Могила» («Рассыпано много холмов полевых…»). Фатум и подвластный ему «мир» вместе с его холодными, коварными или жестокосердыми обитателями подвергнут здесь демонизации. Понятно, что сражение с ним принимает, в свою очередь, черты священной битвы:
Устану ли в тягостной с роком борьбе,Изранен, избит исполином,Лишь вспомню могилу – и в очи судьбеВзираю с могуществом львиным.
Однако и сама эта битва не свободна от демонологических коннотаций. Заново и уже во вселенских масштабах она должна будет разгореться именно после гибели героя, которую тот предвкушает с нетерпением. Соединение бурных стихий с могильно-хтоническим образом этого воителя подсказано их общей причастностью сфере нуминозного, открывающего в себе первозданную мощь творения, тождественную мощи самого ратоборца:
Но с миром не кончен кровавый расчет!Нет, – в бурные силы природыВражда моя в новой красе перейдет,И в воздух, и в пламя, и в воды.На хладных людей я вулканом дохну,Кипящею лавой нахлыну,Средь водной равнины волною плесну –Злодея ладью опрокину!Порою злым вихрем прорвусь на простор.И вихрей-собратий накличуИ прахом засыплю я хищника взор,Коварно следящий добычу!Чрез горы преград путь свободный найду,Сквозь камень стены беспредельнойК сатрапу в чертоги заразой войдуИ язвою лягу смертельной!
По большей части и такой войне неукротимых романтических героев с судьбою, и самоотождествлению их с нею присущ был неустранимый богоборческий колорит, пугавший благочестивых авторов. Один из них, И. Пальмин, в стихотворении «Христианское мужество (При картине, изображающей мученицу)» оспаривал эти романтические призывы, увещевая читателя:
Не зови судьбы на бой,И надежды дерзновеннойК силе духа неизменнойНе питай… Но жребий свой,Со смиреньем и мольбой,Вверь защите Провиденья[473].
Применительно к этим установкам романтические герои, в сущности, делились на довольно четко оформленные группы (которые посильно попытался обрисовать Каменский). К одной из них принадлежали горделивые борцы с Роком либо, напротив, люди, воплощавшие его мощь – а часто и то и другое сразу. Заслуживает тут внимания персонаж А. Кульчицкого, самоубийца с говорящей фамилией Судьбинский, чей образ является герою в видении. Мертвец одновременно олицетворяет и самое судьбу, и нескончаемую, отважную, но все же заведомо греховную борьбу с нею, за которую та карает его вечными скитаниями по загробной вселенной. Конечно, подобная бесприютность – обычный удел так называемых заложных покойников (выражение, укоренившееся в фольклористике благодаря Д.К. Зеленину), но в данном случае примечательно другое обстоятельство. Борец с Роком и после своей смерти не выходит из-под его власти, которая, как следует из текста, распространяется и на нижние области потустороннего мира, где царствует хаос; оказывается, здесь судьба тоже продолжает свое обычное дело, подвергая жертву неустанным гонениям:
Неподвижные, окостенелые черты его, подернутые могильной пеленою, сохранили какую-то угрозу и ясно говорили душе о непреклонности рока… Вся прошедшая, бедственная его жизнь, весь ужас будущей, и это отвержение от всех существ, некогда с ним однородных, и это бесконечное скитание из предела в предел, и непреклонность судьбы, и вечное упорство воли несчастного: все зловещее и роковое <…> мелькнуло в душе моей <…> «Я Судьбинский, тот самый, который для свободы жизни разорвал оковы неволи земной; тот самый, который, проклиная жестокость рока, не побоится упорствовать ему, хотя бы мучения за это были бесконечнее вечности, тот самый, который не имеет теперь пристанища во вселенной и скитается одинокою тенью в хаосе мироздания… Да – я Судьбинский…»[474]
В русской словесности мятежные мужские персонажи такого рода были, конечно, очень распространены, но все же не превалировали. Что же касается «роковой женщины», то по большей части она оставалась иноземным и всегда колоритным новшеством наподобие украинской фольклорной ведьмы из «Вия». В отечественных условиях «вакханку» нередко заменяла обычная интриганка, перекочевавшая из авантюрной традиции. Но чаще всего здесь встречались не повелительницы, а жертвы судьбы, робко пытавшиеся обойти ее препоны, или же невинные страдалицы, которые, следуя агиографическим прецедентам, с христианской кротостью взывали к медлительному Провидению. Впрочем, к этой теме мы еще вернемся в 6-й главе.
Безотносительно к приведенным примерам необходимо добавить, что в русской романтической литературе в целом преобладает именно пассивно-жертвенный типаж. В 7-й главе он и составят основной предмет нашего изучения.
10. Хаос, непроявленность, небытие
Хаос – это сама праоснова романтического творчества, его materia prima или materia informis. Как магический нуль, хаос разлагается на плюсы и минусы; он всегда амбивалентен и биполярен, креативен и губителен; он соединяет или смешивает в себе прошедшее и будущее, рождение и смерть, становление и угасание, сгущающуюся ночь и предрассветный сумрак; он одновременно динамичен и статичен; в нем размывается и собирается заново любое оформленное существование; в нем истлевают и воскресают все контуры; он наводит ужас и внушает надежду. Ср. в «Мироздании» В. Соколовского:
Там света и миров могила, –Туда минувшее слито!Там смутно к непонятной целиСтихий, атомов, сил, началПотоки бурные кипели;Незримый пламень там пылал.И в нем под ризою печалиЗачатки чудно созревали;Не смерть носилась в бездне той,В предвечной мгле захладевая,Но лишь безжизненность немаяПод склепом тайны роковой;В ней все грядущее твореньеИз прежних остовов слилось:Там, полн символа обновленья,Клубился сумрачный хаос[475].
Среди прочего тут дано классическое соединение жизни и смерти, суммируемое общей «безжизненностью» хаоса. В космологическом плане он соотносится как с этой начальной библейской стадией необустроенности либо непроявленности творения, с «тьмой над бездной» из Быт 1: 1, так и (прежде всего у Тютчева) с Ungrund Беме и Шеллинга или даже с Urgrund последнего; либо, еще чаще, с языческой архаикой, которая, получая порой демонологическую окраску, противопоставляется победившей его божественной гармонии. Мильтон окружил хаосом свой первичный ад, куда низвержен у него богоборец Сатана. Но как проявление свободы и всемогущества Божьего хаос может также ассоциироваться и с самой этой гармонией, обретая тем самым положительную семантику.