Инстинкт и социальное поведение - Абрам Фет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Было приступлено к устранению в стране царской власти немногими людьми, не знающими закона. Приступили люди к мятежу против урея (глаза) Ра, умиротворяющего обе земли (Верхний и Нижний Египет). Сокровенное страны, границы которой не знали, стало известно… Все стремятся разжечь гражданскую войну».
Можно подумать, что это и в самом деле жалоба на революцию какого-нибудь монархиста. В этом же документе мы встречаем характерную для того времени формулу отчаяния:
«Человек ожесточенный говорит: если бы я знал, где бог, я принес бы ему жертву».
Конечно, эти «поучения» не следует модернизировать. Египтяне не обладали ни историческим мышлением, ни политическими теориями: они были просто порабощены своей традицией и приходили в ужас, когда эта традиция нарушалась. «Устранение царской власти» могло означать только заговор против такого-то фараона, но никак не учреждение республики. Египтяне не были «консерваторы» в нашем смысле слова: они были просто «законсервированы». Идеология Ипувера сводится к тому, что мятежи вредны для всех египтян и полезны для их врагов. Но вряд ли эти декламации могли убедить «тех, кто не видел сияния дня». Они предназначались тем, кого не надо было убеждать – как и все «поучения» дальнейших времен.
То, что произошло в Египте между Средним и Новым царством, вовсе не было «революцией», как пытались доказать некоторые историки. Революция – это сознательное изменение общественного строя. Между тем египтяне и их иноплеменные рабы знали только деспотическую систему восточного типа и сохраняли некоторые представления о племенной жизни. Ностальгия по племенной жизни, с которой мы еще встретимся в истории, не могла принять радикального характера: никто не мыслил себе сознательное изменение строя жизни по человеческой воле. В древности мы встречаемся лишь со стремлением установить «более справедливый» порядок, какой был когда-то у предков. При этом порядке был бы более справедливый фараон, более терпимые налоги, и те же боги, установившие такой образ жизни. Но, конечно, отдельный человек мог надеяться на лучшее место в обществе: ведь даже в Египте была некоторая «социальная подвижность». Люди, в отличие от муравьев и пчел, не рождаются пригодными только для одной функции, и в конце Среднего царства египтянин мог уже представить себя на месте своего господина.
Поэтому восстания рабов всегда сводились к мести своим угнетателям и стремлению занять их место, а это могло привести только к анархии и развалу экономической и социальной машины. Угнетенные рабы вызывают симпатию, но восстания рабов, не ставящие себе никакой цели и не достигающие никакой цели, демонстрируют малоприятные стороны человеческой природы – ярость и отчаяние. Как мы увидим, революции могут быть чем-то бóльшим: это явление недавнего происхождения. В древности восстания могли, в лучшем случае, привести к организованной войне, возглавляемой каким-нибудь вождем, причем такие войны всегда терпели поражение – во всяком случае, в тех странах, о которых мы говорим. В Китае повстанцы иногда одерживали верх, и это всегда кончалось тем, что их вождь начинал новую династию; то же мог бы сделать в допетровской Руси какой-нибудь самозванец. В Египте мы не слышим о «рабских войнах», там была только анархия. Даже в самых древних теократических государствах выносливость людей имела предел; но неразвитость их мышления приводила лишь к бессмысленной резне.
4. Рабство и свобода
Хотя чрезмерное угнетение и приводило иногда к стихийным мятежам, Древний Восток породил самое полное порабощение человека. Как можно думать, действие социального инстинкта было уравновешено в то время культурной традицией, глубоко внедрившей в подсознание человека сословную иерархию и навыки пассивного повиновения. Люди в самом деле верили в то время, что общественный порядок установлен богами: в это верили не только закрепощенные труженики, но и сами асоциальные паразиты, копошившиеся на верхних этажах общественного здания. Неподвижность самопонимания и понимания мира объяснялись, главным образом, медленностью и непрерывностью перехода от племенного образа жизни к сословному государству, при котором труженик не переставал чувствовать себя членом общины. Связь его с другими членами общины уходила корнями в племенное прошлое, и он не покидал родной деревни, где жили его предки. В древневосточном обществе не было теоретического мышления, способного исследовать и поставить под сомнение существующий общественный строй. Мышление людей неизбежно вращалось в фантастическом мире религиозных идей. Эту безвыходность мышления мы находим и на Западе, где древние философы не умели представить себе ничего, кроме циклического повторения известных им политических форм.
Такое общество никогда не возрождалось и не возродится. Даже в Средние века, во многом напоминавшие неподвижность Древнего Востока, были уже новые элементы культуры, делавшие возвращение к такому прошлому невозможным. История никогда не возвращается к пройденному, хотя люди часто пытаются это делать. Повторение означало бы забвение пройденного пути, то есть патологический регресс, выбрасывающий племя на обочину исторического пути. Антропологи думают, что так обстоит дело у некоторых выродившихся племен, но нашей современной культуре это еще не грозит.
Напомним еще раз, что наше исследование основывается на единственно возможной для историка точке зрения его собственной культуры и его собственного времени. Мы не пытаемся понять древнего человека «изнутри» его культуры, как это сделал бы «культурный релятивист», который попросту отказывается от части наличных средств своего мышления. Научное мышление нельзя упрощать, имитируя привычки массовой культуры.
Коренное отличие Древнего Запада от предшествовавшего ему Древнего Востока состоит в возникновении свободы, которой сопутствовало, однако, развитие рабства. Мы уже видели, каким образом из завоевания малонаселенных стран возникло свободное крестьянское землевладение, а затем свободное ремесло. Свободные крестьяне могли сохранить свою независимость лишь в ожесточенной борьбе с крупными собственниками, стремившимися присвоить их землю. Эти крупные собственники, большей частью выходцы из родовой аристократии, использовали в своих интересах привилегии своего положения. Отсюда возникла борьба «бедных» с «богатыми» за юридическое равноправие – сначала за равенство перед законом, а потом за равенство в управлении государством. Это стремление к равенству, замеченное Токвилем в истории Европы, вовсе не ограничивается этой частью света и борьбой буржуазии с феодальным строем: Токвиль мог бы столь же убедительно проследить его, например, в истории Афин. Речь идет об универсальном мотиве человеческого поведения. Но с нашей точки зрения этот мотив не первичен: стремление к равенству есть, как мы полагаем, лишь средство достижения свободы.
Как уже было сказано, в каждой культуре ощущение «несвободы» возникает при нарушении выработанного этой культурой равновесия между инстинктивными побуждениями человека и привычными условиями жизни. Если некоторое явление, препятствующее проявлению инстинктивных побуждений, начинает восприниматься в данной культуре как «социальная несправедливость», то человек этой культуры ощущает себя несвободным и начинает бороться за свободу. Иначе говоря: если человеку мешают делать то, что он хочет делать, причем эти помехи уже не могут быть «оправданы» его культурной традицией, то он стремится освободиться от этих помех. Тогда социальный инстинкт, лежащий в основе ценностей любой культуры, освобождается от благоговения перед привычным общественным строем и неизменно направляет человека против асоциальных паразитов.
Может случиться, что этот инстинкт «ошибается», что, например, ограничения свободы происходят от объективных причин, не зависящих от «паразитизма». Конечно, наш социальный инстинкт выработался в условиях небольшой первобытной группы, как и другие наши инстинкты. В современном сложном обществе такие ошибки особенно возможны: в таком обществе уже труднее «любить своего ближнего» – как выражается социальный инстинкт на языке западной культуры. Но дело не в том, хотим ли мы сохранить эту заповедь, а в том, возможна ли вообще культура, не принимающая во внимание человеческие инстинкты. И если нам укажут на культуры Древнего Востока, то можно спросить, какова цена такого «умиротворения» нашей биологической природы, и готовы ли мы уплатить эту цену? По-видимому, любое «умиротворение» социального инстинкта предполагает его локализацию на определенной популяции – например, на членах сельской общины, как это было на Древнем Востоке, или на «свободных гражданах», как это было в Греции и Риме. Более того, культурная традиция Древнего Запада жестко выделяла особый тип людей, «выключавший» социальный инстинкт. Это были рабы.