Явка в Копенгагене: Записки нелегала - Мартынов Владимир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А где вас ранило?
— Да еще во время Корсунь-Шевченковской операции, когда отражали танковую атаку противника. Они хотели прорвать кольцо окружения, чтобы снасти свою группировку, и мы оказались на острие танкового удара. Пока подоспели наши, от батальона осталось не больше десятка человек, да и те все были ранены. В том числе и я. Этот орден Отечественной войны первой степени, это за тот бой. — И он указал на китель с орденами, висевший на спинке стула. — Подай-ка мне вон ту коробку, где карандаши и блокноты.
Я подал ему картонную коробку с набором немецких карандашей и блокнотов.
— На вот, возьми. — И он протянул мне несколько простых карандашей, пару блокнотов и тетрадей, а также ластик— несметное богатство в те трудные послевоенные годы, когда в школе приходилось писать чернилами, приготовленными из конского щавеля, в тетрадях коричневого цвета, собственноручно изготовленных из немецких бумажных мешков из-под сушеного картофеля.
— Да не надо мне все это, я ведь не за этим пришел.
— Дают— бери, бьют— беги, — молвил он. — А от подарков не отказывайся. Знаю я, на чем вы там в школе пишете. — А вот это передай Вале. — И он протянул мне целый пакет с блокнотами и набор, где были авторучка и карандаш со сменным грифелем. — Скажи, что я скоро снова буду на ногах, и тогда мы еще погуляем и потанцуем.
Но погулять больше не пришлось. И потанцевать тоже. К Вале приехала ее давняя школьная подруга. Красивая, румяная, пышущая здоровьем, что называется, кровь с молоком, пышная, голубоглазая блондинка. Звали се Оксаной. Она только что вернулась из Германии, куда была угнана во время оккупации. По пей нельзя было сказать, что там она претерпевала лишения. Она была нарядно одета во все немецкое, и хотя с Валей они были ровесницами, выглядела гораздо старше ее. Ночь напролет они о чем-то шептались с Валей, полагая, что я сплю. Поэтому мне поневоле довелось услышать многое из того, что никак не предназначалось для моих ушей. Из отрывков разговора, который вели обе девушки, лежа в постелях, когда шепотом, а когда вполголоса (а комната у нас была одна), я уловил следующее: красота и неотразимое женское обаяние Оксаны помогли ей выжить там, в Германии. Еще на этапе ее заприметил и овладел ею немецкий офицер— начальник конвоя. Затем, на заводе в Германии, куда их определили, ее сразу взяли в администрацию предприятия, где она стала любовницей военпреда, затем… и так далее.
— Но как же ты могла? — вопрошала Валя — святая невинность наша. — Почему ты не боролась?
— Эх, Валя! Жизнь дорога, а судьба наложницы во все времена была жестока. Какая уж там борьба? Это в кино только бывает. А там тебя поставят в такие условия, что не пикнешь и не охнешь.
— А тебя наши освободили?
— Наши. От них тоже изрядно натерпелась. Ведь я попала в фильтрационный лагерь. В «СМЕРШ» таскали, пытались мне дело шить, как немецкой пособнице. Оскорбляли по-всякому. А какая я пособница? Потом один подполковник из этого самого «СМЕРШа» на меня глаз положил, и я с ним жила почти полгода, пока шла проверка. Он мне и помог выйти на волю. А многие ведь, особенно парии, так до сих пор в наших лагерях сидят. Да и девчата тоже. Особенно те, кого американцы вызволили. Неласково, ох как неласково встречала нас Родина. Хотя ведь, по сути дела, разве не она нас, молодых да неопытных, бросила в лапы к немцам. Бросила всех нас на произвол судьбы.
На следующий вечер пришел Павел. Он пришел один и был бледным и мрачным, а самое главное — трезвым. И все бы ничего, если бы он не узнал, что Оксана была в Германии. Он пристально, исподлобья смотрел на тщательно ухоженное, румяное лицо Оксаны, и его лихие серые глаза наливались ненавистью и презрением. К тому же он, придя к нам, уже успел пропустить две-три рюмки, не закусывая.
— A-а, так ты — «немецкая овчарка»? — небрежно протянул он. Язык у него уже слегка заплетался. — Знаем, знаем, какое у вас там было рабство.
Гнетущая тишина повисла в комнате. Оксана вскочила из-за стола и выбежала в коридор, прижав к глазам платочек. Лицо ее пылало.
Валя после короткого оцепенения взвилась, превратившись в настоящую фурию:
— Павлик! Возьми свои слова обратно! Извинись перед Оксаной! Она моя подруга, и я не позволю ее оскорблять! Кроме того, она гостья в этом доме.
— Я, боевой офицер, должен извиняться перед какой-то немецкой шлюхой?! Ни-ког-да!
Валя кипела от ярости. Кровь бросилась ей в лицо. Глаза сверкали ненавистью. Такой я ее никогда еще не видел. Она всегда была доброй, ласковой, покладистой. Они стояли друг против друга.
— Послушай-ка ты, боевой офицер! А ты нас сумел защитить от немца в сорок первом? Я тебя спрашиваю: ты нас защитил от немецкого рабства? Ты смог помешать фрицам угнать тысячи таких, как она, в проклятую Неметчину? Молчишь? Тебе сказать нечего? Вы драпали до самой Москвы, а нас всех бросили на растерзание оккупантам, и каждый из нас пытался хоть как-то выжить. Не важно как, иногда дорогой ценой, но выжить! Так что у тебя нет никакого морального права в чем-либо ее упрекать и тем более оскорблять! Ты— победитель! Честь тебе и хвала! А только победа эта досталась нам слишком дорогой ценой. Если ты сейчас же перед ней не извинишься, можешь убираться отсюда. Видеть тебя не хочу!
— Ах так?! Так вот на кого ты меня променяла? Ну, что ж, я ухожу. Но ты еще об этом пожалеешь!
Он вышел в прихожую, медленно и мягко ступая хромовыми, начищенными до блеска сапогами, снял портупею с темно-зеленой диагоналевой гимнастерки и подал ее мне, так как я вышел вслед за ним в прихожую. Я ему помогал, так как его раненая рука не гнулась. Он надел портупею на шинель, надел шапку, посмотрелся в зеркало, закурил и, сказав мне со вздохом: «Вот так-то, брат Володя», — вышел на улицу. Я видел в окно, как он шел по улице широкими шагами с гордо поднятой головой, полный чувства собственного достоинства. Когда я вернулся в комнату, обе девушки, обнявшись, сидели на кровати и плакали.
Через два дня Павел уехал, ни с кем не попрощавшись. Вскоре уехала и Оксана. А Валя долгое время ходила грустная. Много кашляла. Однажды она, пытливо глядя на меня, спросила:
— Что ты думаешь о Сталине, Володя? Он — хороший человек? — При этом она как-то загадочно-зловеще улыбнулась.
— Ты что это, Валя, сомневаешься, хороший ли он? Ведь мы с ним войну выиграли! Он же гений, отец всех…
— Ты просто ничего не знаешь. Он много горя принес всем нам. Во время коллективизации на Украине в тридцатые годы он уморил голодом миллионы. Дети умирали как мухи. Пухли от голода и умирали. А сколько людей хороших посадил в лагеря! А сколько погубил! Он же настоящий душегуб, если хочешь знать…
Мне было не по себе от этих ее слов.
— Но откуда тебе все это известно? А победу, разве не с ним?..
— Победил в войне не он, а весь наш народ. Наши генералы. Солдаты.
Я стоял огорошенный:
— Валя, но как же тогда… Что такое ты несешь? Ты так уверенно говоришь обо всем этом… Откуда ты все это знаешь? Могу ли я тебе верить?
— Да, я знаю это абсолютно точно. Но ты молчи об этом и никому не говори, а то нас всех за это пересажают. Пусть это будет тайной между нами. Ладно?
— Ну разумеется. Можешь быть спокойна.
Эх, Валя, Валя… И откуда только у нее, двадцатилетней девушки, такие по тем временам крамольные мысли?! Ведь тогда фигура Сталина все еще была овеяна ореолом победы, а люди, которые хоть чуточку сомневались в его непогрешимости, гнили в лагерях.
Был слякотный февраль того же 1946 года, когда однажды вечером к нам в дверь постучался сутуловатый, худощавый молодой человек в японском цвета хаки офицерском полушубке с лисьим воротником. На голове его красовалась какая-то замысловатая, также, видимо, японская, меховая шапка с длинным ворсом. Он был среднего роста, на иссиня-бледном худом лице торчал сизый от холода вислый нос, который, однако, ничуть не портил его благообразную интеллигентную внешность.
— Я — Миша, старший брат Павла, который, как мне сказывали, бывал в вашем доме с Грицько Зиньковичем. Они тут оставили гитару, и я хотел бы ее забрать, поскольку эта гитара моя.