Павел Филонов: реальность и мифы - Людмила Правоверова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню серый осенний день. В вестибюле Дома печати, где были расставлены наши холсты, мы трудились упорно над рисунком. К живописи еще никто не приступил. В вестибюле появилась белокурая девушка с косичками, она с любопытством осматривалась кругом, потом влезла на леса к кому-то из товарищей, рассматривая рисунок; Павел Николаевич подошел узнать — кто она. Через минуту она уже декламировала свои стихи о пушистом снеге и розовом лице. Лицо у нее самой тоже было розовое. Павел Николаевич улыбаясь слушал одобрительно и снисходительно, как слушают маленьких детей. Это была Ольга Берггольц[547].
Признаться, ни она, ни стихи мне не понравились, и было странно, почему Павел Николаевич, всегда такой требовательный, ее слушает?
Однажды он очень ядовито высказался о стихах М. Кузмина, что смысл всех его стихов заключается в том, что «вот идут 12 мальчиков и у всех у них зады что надо»[548]…
Работа в Доме печати была для нас академией. Мы были охвачены энтузиазмом и верой в правильность и единственность нашего пути. Павел Николаевич убеждал нас верить только ему и никому больше и все время был с нами, не давая нам сбиваться и «впадать в срыв». Для поощрения Павел Николаевич часто похваливал учеников, и у нас стала ходить ядовитая поговорка: «Не похвалишь, не поспеешь к сроку».
Мы были убеждены, что делаем важное дело. Вот примеры, насколько сильно мы были увлечены нашей работой: у Порет случилось несчастье — умер муж, А. М. Паппе[549], но она, почти не пропуская, приходила и упорно писала картину, хотя на палитру то и дело капали слезы. Я была слабого здоровья, у меня находили начало туберкулеза. До работы в Доме печати врач предписывал мне меньше работать, больше гулять и лежать днем. В Доме печати я с девяти утра до часа ночи работала в душной комнате, по улице шла только домой и из дома, днем не спала, ночью спала как убитая и к весне оказалась совершенно здорова.
Скульптор Рабинович[550] был болен туберкулезом серьезнее, чем я, у него часто бывало кровохарканье, но он не обращал на это внимания и работал усердно.
Я уже писала, что интересовалась музыкой, вдруг появились афиши о том, что приезжает Сергей Прокофьев: он тогда еще был эмигрант[551]. Мы с Порет не утерпели и взяли билеты на его концерт. Как странно нам было уходить из Дома печати в филармонию. Несмотря на замечательную игру Прокофьева, все нам казалось чужим, ненужным и непонятным. После концерта мы скорей бежали обратно, чтобы хоть немного еще поработать.
Очень симпатичный и тихий был ученик по фамилии Шванг[552]. Он стоял в стороне от всех других учеников, любил беседовать наедине с Филоновым на философские темы[553]. Работа его на выставке в Доме печати была, пожалуй, самая лучшая, она имела отпечаток духовной чистоты, была более самостоятельна, свежа и чиста по цвету. На ней был изображен фруктовый сад и человек с разведенными в сторону руками, так что злобствующие завистники шептали, что это распятие[554]. После открытия выставки одна высокообразованная начетчица Нина Васильевна Александровская[555], посетившая нашу выставку, особенно заинтересовалась работой Шванга, познакомилась с ним и подружилась. Она жила где-то на Фонтанке и часто Шванг шел ее провожать. Павлу Николаевичу не очень нравилась эта дружба, он говорил со злой иронией: «Пришла эта — вдоль да по речке, никто замуж не берет». Эта дружба кончилась трагически. Нина Васильевна была одной из пострадавших во время культа личности. О судьбе Шванга я ничего не знаю[556].
Некоторым своеобразием отличалась работа Авласа[557]. Она была в реалистическом плане, жидко, прозрачно написанная, с оттенком лиризма. Значительно позже я видела один пейзаж Авласа, приобретенной известной коллекционершей Н. А. Добычиной[558]. Это был горный пейзаж, написанный сверху, очень трогательно и тщательно.
Однажды Павел Николаевич дал мне важный урок. Увидя, как я медленно ковыряюсь маленькой кисточкой в дробном рисунке, нанесенном мною на холст, Павел Николаевич взял большую кисть (флейц) и в один миг написал у меня на холсте широко и свободно крупную голову, объединив весь мой предварительный рисунок. Видя мое удивление такому нарушению его системы, он сказал: «Точка — это единица действия, а единица может быть разной величины». Этот урок развязал мне руки от скрупулезничания, в котором завязли многие его ученики. После этого моя работа пошла живей и свободней, а урок этот я запомнила на всю жизнь.
Павел Николаевич не одобрял быстрые наброски, говоря, что мы не акробаты и не фокусники, но когда пришлось в Доме печати сделать для стенгазеты портрет Баскакова и никто из учеников за это не взялся, он сам быстро, метко и похоже сделал акварелью великолепный острый портрет в профиль. Профиль нарисован красным, глаз голубой.
Когда я писала на своей картине лошадей без грив, Павел Николаевич стал допытываться: почему я не рисую гривы? Я не могла иначе объяснить как только тем, что мне очень нравится форма шеи лошади без гривы. Он перестал допытываться и сказал: «Это ничего, это очень хорошо». <…> Однажды нам объявили, что смотреть наши вещи придет сам Бухарин. Он появился. Небольшого роста, довольно плотный, деловитый человек, вероятно, ничего не понимавший в нашем искусстве. Он быстро, молча осматривал холсты. По-видимому, его ничего не запугало в наших картинах, никакого запрета не наложил.
Ни Павел Николаевич, ни мы, его ученики, не могли рассчитывать на глубокое и настоящее понимание нашего искусства, слишком оно было необычно и шло вразрез с современными новаторскими течениями. Привожу пример поверхностного высказывания писателя Рахтанова из его книги «Рассказы по памяти»: «Самыми колоритными хотя бы потому, что они занимались живописью, были, разумеется, „филоновцы“. Они, точнее, художник Филонов П. Н., их учитель, проповедовали „аналитическое искусство“, когда обнажены верхние кожные покровы и глаз живописца проникает внутрь, анализируя предмет, человека, вообще весь изображаемый мир, дробящийся на маленькие частицы — молекулы, атомы, бесконечно разные и в то же время составляющие целое. Своим методом „филоновцы“ писали огромные панно для конференц-зала»[559].
Аналитическое искусство объяснено Рахтановым чрезвычайно поверхностно, материально, как будто это какое-то анатомирование человека и предметов, а не внутренний глубокий процесс, происходящий внутри художника, познающего мир и по-современному его отражающего на полотне. Доля правды есть в его высказываниях: это о бесконечно разных частицах, составляющих одно целое.
А вот старик дворник Дома печати и его жена-старуха — те ходили, восторгались, и по их словам было видно, что до них доходит непосредственное действие картин.
Еще одна восторженная зрительница — глухая художница, впоследствии фарфористка. Она очень поэтично говорила о моей картине, находя в ней рассыпанные драгоценные камни.
Наконец настал день открытия Дома печати и нашей выставки[560], а вечером должен был быть спектакль «Ревизор» с декорациями и костюмами учеников П. Н. Филонова.
Пять огромных писанных задников, на фоне которых должны были разъезжать черные будки-шкафы.
Костюмы из белой ткани — все расписанные как картины[561].
Бедный Павел Николаевич до того измучился бессонными ночами, что весь спектакль спал, облокотившись на ручки своего кресла 4-го ряда, где он сидел рядом со своей женой Е. А. Серебряковой. Днем на открытии выставки народу было много. Мощная фигура Максимилиана Волошина[562] выделялась на фоне толпы, психоаналитик-фрейдист Бродянский[563]хищно выискивал, на кого бы из художников, участников выставки, ему напасть, чтобы разобрать его картину с точки зрения Фрейда. Желающих быть разобранными не нашлось. П. Мансуров мрачно смотрел полотна и мрачно поведал мне, что он разочарован.
После открытия Дома печати[564] к Павлу Николаевичу повалило много новых учеников. Дом печати дал помещение, в котором они поставили холсты и писали, а мы, старые ученики, разбрелись писать по домам и приходили в Дом печати для обсуждения работ.
Помню ясный весенний день. Мы толпой идем из Дома печати после обсуждения работ. Павел Николаевич с нами. Навстречу — Герта Неменова[565], с которой Филонов оказался знаком, он поддразнивает ее, что она пишет кошечек под зонтиком, а Герта, кривляясь, как всегда, чертит на земле квадраты, рассказывает, что она пишет.