Статьи не вошедщии в собрание сочинений вып 1 (А-О) - Сергей Аверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
25//26
В-третьих, это был восторг перед всеобъемлющим учением, которое берется осмыслить каждый факт через включение его в предельно универсальную авторитетную систему (богословие без Бога, даже мистика без Бога).
В-четвертых, наконец, это было не только корыстное, но и совершенно бескорыстное преклонение перед историческим успехом, подсознательно исходящее из очень трудно преодолеваемого представления, будто Бог всегда с победителями ("История работает на нас", как пародия на "С нами Бог"). Сегодня "дети века сего" совершено так же принимают и выдают свое злорадство по поводу исторического поражения коммунизма за духовную победу над его ложью. Но в христианстве имеет цену только то, что решительно не зависит ни от чьей победы и ни от чьего поражения в истории.
Когда пришла война и бесцеремонно возвратила людей от идеологического бреда к простейшим реальностям жизни и смерти, к "архетипам" народного самосознания, разгулявшаяся бесовщина принуждена была войти в берега. Но в берегах она чувствовала себя вполне уверенно, и еще вопрос, что хуже, – буйный разлив злой силы или ее "упорядоченное", но зато и признанное почти всеми присутствие. Война и победа обернулись серьезным искушением для тех, кто не поддавался на прежние искушения, и особенно для иерархии. Чтобы понять атмосферу времени, вспомним военные стихи Пастернака, в которых великий поэт с немыслимой для него раньше или позднее сусальностью стилизовал облик советского воина под иконописный лик св. Георгия Драконоборца ("Ожившая фреска"); вспомним мощный порыв эмиграции к возвращению в Россию, обернувшийся для столь многих годами ГУЛАГА. Ведь даже такие люди, как Бердяев, тогда дрогнули и заколебались. Возникала иллюзия возрожденного духовного единства наций, сбывшейся мечты о возврате к Святой Руси; иллюзия эта была тем опаснее, что основывалась на некоторой правде об опыте войны, густо перемешанной и с казенной ложью, и, что важнее, с искреннейшим самообманом.
26//27
Таков контекст, в котором необходимо рассматривать слова и дела тогдашних иерархов, получивших от Сталина некую резервацию, как казалось, для церковного делания. Формула "богоизбранный вождь" в применении к Сталину звучит для современного слуха ужасно, и она впрямь ужасна; но родилась она не когда-нибудь еще, а именно в годы войны, когда русский народ, в отчаянной борьбе защищавший свое национальное бытие, увы, не имел другого правителя... Не будем изображать гневного непонимания; понять случившееся тогда нетрудно, война вправду была очень серьезным фактором в общей комбинации обстоятельств.
Но что правда, то правда: тогда был сделан шаг в сторону ужасающей двусмысленности. Что получается? Епископ в самых узких пределах "резервации" делает свое дело, атеистический лектор-пропагандист на просторах шестой части суши делает свое дело; а оба они вместе, что же, делают некое общее дело? Из теории всеобщего "морально-политического единства" получалось именно так. Думать об этом страшнее, чем о слабостях и компромиссах тех или иных персон. Не будь войны, формула из "Декларации" митрополита Сергия об общих радостях и неудачах осталась бы словесной завитушкой. Но в годы войны вправду были какие-то общие беды и общие радости. А потом уже нелегко было выбраться из тупика, в который сами зашли на предлагаемом пути к возрождению Руси.
Как бы ни было больно читать слова о "богоизбранном вожде", все же мне кажется, что главная ошибка была сделана не в те страшные годы, также и не в пору хрущевской антирелигиозной кампании, а позже, при Брежневе. В 70-е годы общественное мнение интеллигентских кругов, но также и так называемых масс резко изменилось, став несравнимо более благоприятным в отношении религии. Интеллигенты, и не они одни, стали отыскивать возвратный путь в Церковь; обращения тех лет были, как правило, более серьезными, чем это имеет место сегодня. Иерархия, за немногими исключениями, продолжала вести себя так, словно не замечает этого.
27//28
Мне вспоминается из тех лет одна картина: праздник Введения во Храм в одном из наиболее популярных среди столичной интеллигенции московских приходов, чуть не половина молящихся – молодые люди, много еврейских лиц, но и прочие в большинстве своем явно пришли к вере во взрослом возрасте; и перед такими-то слушателями влиятельный иерарх толкует в хорошо построенной проповеди, что-де все вы, братья и сестры, были принесены в храм в должный день после рождения вашими благочестивыми родителями... Поскольку проповедующий никак не был человеком глупым, такой проповеди не понять иначе, как совершенно сознательный отказ от реальности в пользу условного, искусственного мира. Он словно бы говорил: не вижу вас, не хочу вас видеть, обращаюсь к другой, воображаемой пастве; а вы не нужны мне' и не нужны Церкви. Сейчас, задним числом, поздно высчитывать, что могло быть и чего не могло быть сделано для народившейся тогда и подвергавшейся гонениям новой христианской общественности; но нет сомнения, что самый факт ее бытия мог быть учтен Московской Патриархией в большей степени, чем это имело место. И тот модус поведения, который для 40-х годов язык не поворачивается критиковать, для 70-х годов был уже, кроме всего прочего, анахронизмом.
В настоящее время сама жизнь бесцеремонно заставляет каждого вернуться к реальности, расправляясь со всеми иллюзорными мирами. Дай Бог, чтобы отрезвление не оборачивалось ни озлоблением, ни отчаянием; чтобы каноническая идентичность Русской Православной Церкви не утонула в волнах неодонатизма; чтобы православные люди различных "юрисдикции" нашли путь к примирению, основанному не на индифферентизме, но на подлинном страхе Божием и подлинном братолюбии.
Чтобы мы сумели сделать верные выводы из сокровищницы нашего опыта, оплаченного такой дорогой ценой.
"Имеющий ухо да слышит, что Дух говорит церквам" (Откр. 3:6).
Истоки и развитие раннехристианской литературы
Христианская литература зародилась на грани двух совершенно разнородных языковых и стилевых миров — греческого и еврейско-арамейского. Уже самым своим возникновением она разрушила эту грань, разомкнув замкнутый круг античной литературы и принудив ее к восприятию новых влияний. Победа новой веры, а следовательно, и новой литературной линии по необходимости должна была в корне перестроить не только идейный, но и формальный строй грекоязычной и латиноязычной словесности — и притом с самыми долговременными последствиями для всего развития европейских литератур, до Нового времени включительно. Устоявшийся мир старых тем и форм был взорван.
Мир классической Древности добился того, чего так и не осуществили многие великие культуры, — он дал литературе далеко заходящую независимость от быта и культа, а также выработал высокосознательное теоретическое отношение к слову, т. е. поэтику и риторику; поэтому если грек или римлянин был убежден, что «варвары» вообще не имеют словесной культуры, то это убеждение, будучи в основе своей ложным, имело определенный смысл. Гипноз классицистической исключительности имел в себе столько обаяния, что смог и в Новое время принудить европейские народы перечеркнуть свое же собственное средневековое прошлое; тем более неизбежным он был для самой античности. При этом для римской литературы по крайней мере существовал постоянный и живой контакт со стихией греческого языка и греческого поэтического слова (достаточно вспомнить, как любовно обыгрывают римские поэты фонетику эллинских имен, вкрапленных в латинский стих!); но обратной связи с римской словесностью у греков не было. До тех пор пока античная, языческая Греция оставалась сама собой, она была невосприимчива к красоте чужого слова. Дионисий Галикарнасский (I в. до н. э.), который жил в Риме, писал о Риме и восхищался Римской державой, отказывается называть имена италийских героев, чтобы не осквернять греческую речь чужеземными речениями. Плутарх, из всех греческих писателей наиболее серьезно старавшийся проникнуть в римскую сущность, читал в подлиннике римских авторов для своих изысканий, но наотрез отказывался судить об их литературных достоинствах. Наконец, уже в IV в. Либаний с возмущением отзывается о греческих юношах, которые настолько опустились, что учатся латинскому языку. Таким же было отношение образованных греков и к словесной культуре Востока: в космополитическом мире эллинизма греческая литература часто разрабатывала восточные мотивы («Роман о Нине», «Вавилонская повесть» Ямвлиха и т. п.), но дальше усвоения голых сюжетных схем дело не шло — сама стилистическая структура оставалась без существенных изменений. Грек во все времена охотно учился у восточных народов их «мудрости», позднее он мог иногда восхищаться римской государственностью, но область литературного восприятия, эстетического любования была для него ограничена сферой родного языка. Многое должно было случиться для того, чтобы интонации еврейских псалмов и формы сирийской литературы (мемра, мадраша, сугита, оказавшие решающее воздействие на становление грекоязычных литургических жанров) могли войти в кругозор античного читателя.