Смена караулов - Борис Бурлак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе нездоровится, что ли?
Она с гневным укором посмотрела на него, достала из тумбочки какое-то письмо в желтом, совсем истрепанном конверте с пометками адресного бюро.
— На, читай. Целый месяц провалялось на почте и доставлено в открытом виде.
Это было письмо от его дальнего родственника, который жил в деревеньке Зеленый Кут за Днепром, где вырос и Двориков. В суматохе эвакуации сорок первого года они потеряли друг друга из виду. Лишь много лет спустя, демобилизовавшись из армии, двоюродный племянник покойной матери Дворикова отыскал своего родича на Урале и стал писать назойливые стариковские письма. Виталий Владимирович отвечал скупо, два-три раза в год. Потом их переписка вовсе прекратилась. Но вот старик опять напомнил о себе. Он сообщал самым подробным образом, как недавно в селе рыли котлован под новый клуб и случайно обнаружили весь архив сельсовета, в том числе книги загса. Он и посылает тетушкиному сыну копию метрики: кто знает, может, пригодится, когда настанет черед выхлопатывать пенсию. Виталий Владимирович пробежал глазами еще несколько тетрадных листков в косую линию — со всякими пустяковыми описаниями стариковского житья-бытья — и остановился на метрике. Метрика было по всей форме.
— Печальное недоразумение, — сказал он, отложив пухлое послание.
— Неужели ты убавил себе целый год? — спросила Римма.
— Помилуй, что за ерунда?..
Сохраняя внешнее спокойствие, Двориков коротко рассказал жене, как было дело. В институт его приняли фактически по одному школьному аттестату, никаких других документов у него, эвакуированного паренька, не оказалось. Но в сорок четвертом году военкомат потребовал свидетельство о рождении. Как раз в то время освободили Зеленый Кут, и он написал туда. Ему выслали официальную справку вместо свидетельства, потому что все документы сельсовета считались погибшими. Тогда он не обратил внимания, вернее, не придал значения тому, что в сельсовете допустили ошибку: вместо 1926-го проставили 1927 год рождения. Война, неразбериха. Лишь после войны он хотел было опять запросить Зеленокутский сельсовет, чтобы исправить ошибку, да махнул рукой: пришлось бы исправлять уже все документы, включая партбилет.
— Так, так… — Римма горестно покачала головой. — Значит, ты ровесник Алеши? — Она встала, подошла к фотографии брата, с мальчишеской улыбкой наблюдавшего за ней. Нет, Виталий Владимирович, ты лжешь, — сказала, не оборачиваясь. — Полуправды в лучшем случае хватает на полжизни. Да-да! Не сельсовет, а ты сам убавил себе этот год с помощью доверчивых земляков. Говори всю правду, иначе я тебя возненавижу. — Она резко повернулась к нему лицом.
— Возможно, я и виноват, да ведь был мальчишкой, — сказал он с сожалением и присел к столу, чувствуя незнакомую, старческую тяжесть во всём теле.
— Это же дезертирство!
— С ума сошла!.. Мне хотелось закончить институт. Я и во сне видел себя инженером.
— Вот оно что? Ясно… А мой Алеша во сне видел себя географом, но прямо со студенческой скамьи ушел на передовую. Его собирались послать на топографические курсы, он упросил военкома зачислить в маршевый батальон. Разве ему не хотелось поскорее закончить университет? И разве ему не хотелось просто жить в свои восемнадцать лет? Чего ты молчишь?
— Я повинился перед тобой.
— Нужно было давно повиниться перед кем следует. А ты как ни в чем не бывало аккуратно платил партвзносы, утаив главный — в о е н н ы й в з н о с. За тебя рассчитались твои сверстники, тот же Алеша… И с тобой я прожила мои лучшие годы, ничего не подозревая! Жена дезертира…
— Не надо все драматизировать, Римма.
— Так, так… Да ты и сейчас, в пятьдесят лет, не понимаешь всей глубины своего падения? Нет, это невыносимо!.. — Она заплакала и ушла на кухню.
Римма не спала всю ночь. Лишь изредка она забывалась на каких-нибудь полчаса — и тогда снова возникал перед ней юный образ Алеши. Она видела его уезжающим на фронт в тот весенний, сверкающий день сорок четвертого года. Он храбрился, успокаивал маму, что война теперь может кончиться в любой день. Мама верила ему, как взрослому мужчине, умудренному житейским опытом. О-о, Алеша умел выглядеть солидным, хотя только что отметил свое совершеннолетие… Нет, не скоро кончилась война: последний год ее был самым длинным — не оттого ли, что счет велся уже не по месяцам, а по отдельным суткам. И когда наступило девятое мая, когда весь мир вздохнул с глубоким облегчением, мама сказала Римме: «Теперь наш Алеша скоро вернется. Слава богу, судьба помиловала его, вспомнив об отце». Добрая мама не знала, не могла знать, что война имеет свою инерцию.
На следующий день Римма едва поднялась с постели. Страшно болела голова. Все вокруг потеряло всякое значение. Собираясь на работу, она сказала:
— Иди в горком, расскажи откровенно обо всем.
Двориков с надеждой глянул на жену. Она глухо добавила:
— Не мне же идти самой.
— Конечно, конечно, — ответил он скороговоркой, не в силах побороть смятение, внезапно охватившее его.
Появиться сейчас в горкоме он просто не мог: надо было собраться с мыслями. Но его ждет первый секретарь. Позвонить, сослаться на нездоровье? Какая нелепая случайность: именно сегодня, когда Нечаев предложит ему новый трест, он, Двориков, вынужден будет рассказать о себе… Отложить невозможно, — Римма вовсе не простит такого малодушия, возненавидит его окончательно. С каким гневом она бросила ему в лицо: «Полуправды хватает на полжизни…» Тем и страшна правда, что за нее приходится платить даже потерей самых близких тебе людей. А может быть, еще простят тот мальчишеский проступок — за давностью лет? Может быть, без всякого шума предадут негласному суду собственной совести? Нет уж, хватит с него этого бесконечного суда, который не торопится выносить приговор в течение целых десятилетий. Винить некого, раз уж сам давно смирился с положением тайного подсудимого своей совести. И ведь не однажды собирался повиниться при удобном случае, да все духа не хватало, все надеялся, что вот наконец покажет себя человеком недюжинных способностей, и с него будет уже другой спрос. Какая наивность: именно твои заслуги будут теперь расценены как попытка непременно выслужиться…
Двориков нечаянно встретился глазами с младшим лейтенантом Алексеем Луговым и поспешно, боясь еще передумать, вышел из дома, плюхнулся в машину позади водителя, который заждался его сегодня у подъезда.
ГЛАВА 20
Немало повидали на своем веку эти цельнолитые мачтовые сосны Курляндии! Уж они-то ясно помнят мятежный гул Либавского восстания, которое, точно эхо черноморского «Потемкина», всколыхнуло всю Балтику. И это здесь же, на придорожных просеках, отбивались латышские стрелки, сдерживая в девятнадцатом году прусские дивизии и местных буржуа — в е р с а л ь ц е в, наступавших на Р и ж с к у ю К о м м у н у. А в сорок первом в чащобах Курземе поодиночке собирались в партизанские отряды последние защитники Лиепаи, вставшей почти вровень с Брестской крепостью.
И до сих пор на лесных прогалинах, густо поросших курчавым молодняком, видны рубцы траншей Отечественной войны: они осыпались, заплыли охристой глиной, но еще не изгладились вовсе. Даже брустверы угадываются, как грибные кочки. Уцелели кое-где и землянки под накатами сосновых бревен, в иных тесовые двери закрыты по-хозяйски, будто люди решили сберечь их на память тем, кому жить в следующем столетии.
Однако ч и т а т ь дремучий лес куда труднее, чем Уральские горы. Уж на что Тарас Воеводин знал тут многие военные просеки времен «Курляндского котла», но и он бы теперь не обошелся без помощи Лусиса, который без ошибки, напрямки вывел его на знакомую опушку. Они встретились на этот раз, не сговариваясь заранее: Воеводин был приглашен в Ленинград, на книжную выставку краеведов, ну и, оказавшись вблизи Латвии, он не мог попутно не заехать в Ригу.
Лето было на исходе. Впрочем, и без того нечеткая грань между летом и осенью в Прибалтике давно размыта бисерными дождями, которые, случается, как зарядят с весны под штормовой ветер с моря, так и идут до самого листопада, пользуясь тем, что северное солнце безнадежно заплуталось в наволочном небе, нависающем над горизонтом.
Но Тарасу повезло — август выдался погожим: не верилось, что на пороге осень.
Петер сам предложил съездить на денек в Курземе, — не бывали там целую вечность.
— Ты подумай только, драугс, в сентябре исполняется ровно треть века со дня окончания войны, — говорил Петер. — Шутка ли, четыреста месяцев…
— Двенадцать тысяч дней, — в тон ему продолжил Тарас, хорошо зная, что он, как и все историки, неравнодушен к мерному отсчету времени.
Петер лишь скупо улыбнулся в ответ. Они стояли на опушке корабельного бора, где поздней осенью сорок четвертого отбивали немецкие атаки. Шли завершающие месяцы войны, но далеко не спокойно было на Курляндской дуге, оба конца которой упирались в море. Тридцать гитлеровских дивизий, блокированных на полуострове, не сидели в «котле» сложа руки.