Школа ненависти - Алексей Константинович Крутецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был не лучше других. И вот однажды, впервые, Олимпиада Васильевна подошла к моей парте и хотела взять меня за ухо. Я мотнул головой, вырвался. Она рассердилась и схватила меня за волосы. Я опять мотнул головой, снова вырвался.
— В угол! — закричала она.
Я пошел и покорно стал в угол. Этого было мало: в углу полагалось стоять — и все стояли — на коленях. Она подошла и стала нагибать меня, повторяя:
— На колени! На колени!
— Не встану! — крикнул я, думая: «Пусть выгоняет».
Олимпиада Васильевна как будто напугалась. Она долго смотрела на меня, потом тихо сказала:
— Выйди за дверь!
Я вышел, стал тут же в коридоре у дверей и простоял минут пять. Олимпиада Васильевна приоткрыла двери из класса:
— Иди на место!
Я сел за парту.
С тех пор Олимпиада Васильевна не ставила меня в угол. Может, она почувствовала, как я люблю ее. Иногда, увидя меня за какой-нибудь шалостью, словно напоминала:
— Не стыдно?!
Я так терялся от этого слова, что даже пот выступал на лице. Мне казалось, что какая-то невидимая ниточка тянется от учительницы ко мне, и я любил Олимпиаду Васильевну все больше и больше. И учиться я стал старательнее, чтобы ей было приятно.
Взглянув на владыку, монахов и как бы спрашивая разрешения, Олимпиада Васильевна назвала фамилию лучшей ученицы и шагнула в сторону от стола. Девочка в синем платьице стала на ее место.
Один из монахов перелистывал тетрадку по арифметике, другой раскрыл учебник по русскому языку и велел девочке прочитать в нем страницу. Владыка сидел, положив руки на стол, опустив голову и закрыв глаза.
Всегда уверенный и звонкий голос девочки зазвучал глухо, надтреснуто.
Олимпиада Васильевна стояла, крепко прижав руки к груди, а я глядел на ее длинные пальцы и почему-то думал: «Наверное, они у нее очень холодные».
— А какие молитвы ты знаешь? — спросил у девочки монах.
— Разные, — голос девочки дрогнул.
— А вот придешь ты великим постом в церковь, станешь перед иконой — и что ты скажешь господу?
— Господи, владыка живота моего… — опять глухо зазвучал голос девочки.
Отец Сергий облегченно вздохнул. По хмурому лицу владыки проскользнула тень улыбки, и он приоткрыл глаза.
— Умница, — произнес монах, взял бланк свидетельства с фамилией девочки, заготовленный заблаговременно, и положил перед владыкой. Владыка подписал его, вложил в евангелие и этой книгой благословил девочку.
Девочка поцеловала руку владыки и, прижимая евангелие к груди, пошла из класса.
Экзамены шли успешно. Я уже ничего не боялся, а только думал, как бы ответить получше, чтобы порадовать Олимпиаду Васильевну. Я понимал, что она волнуется за нас.
Меня не вызывали долго, класс пустел, и Колька уже давно ждал меня в коридоре. Наконец отец Сергий поглядел в мою сторону, словно убеждаясь, тут ли я, и вот я уже стою у стола навытяжку.
— Какие басни знаешь? — спросил монах.
— Все! — ответил я.
— А «Стрекоза и муравей»?.. — улыбнулись монахи.
— Знаю! — сказал я и стал читать ее наизусть, как учила Олимпиада Васильевна, чтобы ясно было, когда говорит муравей и когда стрекоза.
— А кто подразумевается в этой басне, знаешь?
— Знаю! Муравей — это труженик, а стрекоза — лентяй, — и, подумав, добавил: — Олимпиада Васильевна это нам хорошо говорила.
Отец Сергий что-то шепнул монаху, и тот спросил:
— А ты знаешь ли, о чем молился Христос в саду Гефсиманском?
— Знаю, — ответил я и почувствовал на себе внимательный взгляд владыки.
Из рассказов отца Сергия на уроках закона божия я так ясно представлял этот сад, будто сам бывал в нем, но сейчас не знал, с чего начинать.
Я долго молчал и наконец заговорил: о темном небе, о дорожках, освещенных луной, об огромных, притихших деревьях… Я рассказывал и добавлял, выдумывал картины сада. Деревья у меня зашатались, поднялся сильный ветер, луна скрылась за облаками, и стало темно…
Долго я рассказывал и, когда кончил, не сразу понял, что происходит: отец Сергий и Олимпиада Васильевна, словно испуганные, глядели на владыку, а он сидел, закрыв глаза, и по его щекам катились слезы.
Владыка протянул руку, и я хотел ее поцеловать, но он положил ее мне на голову, а потом сам поцеловал меня в лоб. После этого меня стали целовать все.
— Одаренный. Нам господь посылает его… — слышал я, говорили монахи.
— Позови маму. Пусть придет сейчас же, — сказал один из монахов и, улыбаясь, погладил меня по голове.
Несмотря на неожиданную доброту монахов и владыки, мне почему-то вдруг стало тревожно. Я бежал домой и думал: «Зачем же им мама? Почему они так хорошо ко мне?..»
Дома, прижимая к груди евангелие с вложенным в него свидетельством, я закричал:
— Мама, иди в школу скорее! Тебя сам владыка зовет! Все зовут! Он меня поцеловал! Говорит, что я лучше всех!
Мать так и застыла у корыта с бельем, опустив руки. В кухню сбежались все: новая жиличка из большой комнаты смотрела на меня с любопытством, старуха Марья Максимовна даже испугалась, и только тряпичник Уткин, приткнувшись к косяку двери, по-прежнему невозмутимо дымил трубкой.
Взволнованная мама надела черную жакетку и достала из комода праздничную косынку.
— Ты смотри, не входи сразу в класс-то, а подожди у дверей, — кричал я ей вслед, глядя, как она, с белым платочком в руке, торопливо идет по двору, провожаемая любопытными взглядами из окон. В ожидании ее возвращения я присел к столу и принялся рассматривать свое свидетельство.
На плотном листе бумаги как будто лежала золоченая рамка. Наверху нарисован крест, а по бокам его два ангела-две детские головки с крылышками. Под крестом славянскими буквами было написано: «Свидетельство». По одну сторону этого слова — портретик царя, по другую — царицы.
Я глядел на крест, на портреты и думал: «Церковь, владыка, царь — все они вместе. Околоточные, городовые за царя — значит, они и за церковь, владыку. Вспомнилось, как полицейские уводили Ивана Петровича и землекопов… Зачем же им мама потребовалась?»
Я так всполошил жильцов, что они ждали мать, не отходя от окна, и я, встревоженный, тоже с нетерпением ждал ее.
Наконец, она медленно прошла по двору, опустив голову и руку с белым платочком. Мы распахнули двери и столпились в коридоре.
Только однажды, в тот час, я видел лицо матери таким просветленным и торжественным. Как будто наша бедная квартира, корыто с бельем и все мы вдруг стали для нее далекими. Перешагнув порог, она, радостная и спокойная, сказала