Идолы театра. Долгое прощание - Евгения Витальевна Бильченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Либерал-демократия – это самый крупный идол театра нынешнего времени или, во всяком случае, – вплоть до нынешнего времени, – идол, который никогда не подвергался сомнению. Глобализм объявил себя священной парадигмой. Его существование воспринимается как априорная данность, не имеющая альтернатив. Хуже всего то, что для подтверждения своего существования и для своего воспроизведения глобализм требует некой маскировки: он не может обнажить свою репрессивную сущность непосредственно. Это было бы слишком непристойно. Отсюда – интерпретация зла как «сносного» или даже зла как добра – сентиментальное насилие, насилие, надевшее маску сентиментальности. Формулой этой наносной сентиментальности становится «диалог», или, точнее, то, что осталось от «философии диалога» двадцатого века после ее оседлывания практиками толерантности. Маскировка идола требует новых и новых драпировок: возникают идолы языка, или рынка, перекручивающие реальные значения слов «фашизм» и «антифашизм», «диалог» и «терпимость», «любовь» и «ответственность», «лояльность» и «толерантность» и так далее. Постмодернизм как инструмент релятивации знаков и их значений является инструментом размножения идолов рынка. А идолы пещер и идолы пещер прибавляются к идолам рынка как низшее звено, в рамках которого глобализм для своего укрепления может позволить себе самые нелепые националистические предрассудки, самые архаические верования и религиозно-мифологические культы со свойственными им реваншизмом, фатализмом, мстительностью, ксенофобией, фантомными болями и мифологической истерией.
Основная идея лингвистического позитивизма, зародившегося в 1930-е годы, позволяет опровергнуть тезис Людвига Витгенштейна о том, что мир является совокупностью фактов, а не значений. Речь идет о конвенционализме. Развивая идею А. Пуанкаре о некой произвольной договорённости математиков относительно исходных утверждений математического знания (аксиом, постулатов), Р. Карнап утверждал, что смысл высказывания – это следствие конвенции вокруг языка, и он занимает определенное место в языковом каркасе других высказываний (дискурсе)[5]. Дискурс, по мнению К. Поппера, определяет имена, имена фиксируют смыслы, смыслы рождаются из договоров и коммуникаций[6]. Таким образом, смысл, знание, значение отделяется от бытия, субъекта и всякого онтологического основания: оно становится идеальным самодостаточным текстом, означаемым означающего. Это ли не близость постмодерна и не намёк на то, что позже станет откровенными идолами неолиберального театра и идолами интертекстуального рынка?
«Как ты лодку назовешь, так она и поплывет»: в постмодерне семиозис получил значение вечного двигателя, мы переживаем эффект абсолютной силы знака, способного предопределять любое значение, порождая из себя смыслы и коннотации. Репрезентация постепенно обрела деспотичный характер чистого Письма. Уже Витгенштейн вводит понятие языковой игры как дискурса, который определяет особенности употребления значений слов[7]. При этом поздний Витгенштейн не особо вступает в противоречие с собою же, утверждавшим, что мир – это совокупность фактов, а не понятий. Действительно, если мыслить по-лакановски, в пределах языка как Символического, оперирующего понятиями, практически невозможно познать факт, познать Реальное, познать действительность, но путь к последней существует, просто он лежит вне языка, хотя язык и отражает её, не исчерпывая в отражении отражаемого. Для унаследовавших отдельные идеи Хайдеггера и Витгенштейна символических игр постмодерна не существует уже ничего бытийного, ничего реального, ничего онтологически подлинного, более того, сама онтология стигматизируется как репрессивная. Ей в альтернативу выстраивается пустота, но это – пустота, за которой скрывается мрачный демон насилия. Если поначалу утверждалось, что в языке нет бытийной истины, но это не отрицает факта существования самой истины, то потом был сделан вывод, что истины нет как таковой, существует только язык, порождающиий ситуативные истины.
В знаковой пустоте постмодерна, с появлением которой набирают силу идолы рынка и идолы театра, существуют исключительно языковые игры. Они – очень разные, и в каждой из них имеются свои правила. Всякая языковая игра определяет содержание высказываний, которые, кочуя из игры в игру, толкуются и понимаются уже не аутентично: не так, как было задано изначально. Он теряют верность себе. В результате категории бытия, Бога, сознания, чести, духа, совести, самости перестают быть онтологическими константами. Сама попытка придать им нечто постоянное вызывает ярость. Больше не должно быть никаких универсалий и констант, никаких архетипических структур и статических ядер бытия. Гнев вызывает даже онтологическая категория постоянства как якобы фундаменталистская, «фашистская».
Вместо этого нам предлагается ползучая, обольстительная репрессивность словесной путаницы с условными договорённостями о морали, где по воле идолов театра вчерашнее добро становится злом и наоборот и где дозволены любые, даже самые гнусные, нравственные извращения. Логическая сетка понятий и взаимно направленных интерпретаций понятий набрасывается на живой опыт, замыкая символический круг игры. В этой игре существует единственный тоталитарный цензор – демократия. Единственный и самый тяжкий плен – свобода. Единственное насилие – ненасилием. Имеет место произвольная смена имен на противоположные. Имеет место предпочтение зла перед добром. Фактам отныне нет места, поскольку им на смену приходят идолы.
Или же сами факты начинают играть роль идолов.
Если когда-нибудь современный пацифист вам скажет, что ему жаль погибших на войне людей, не верьте этой жалости: ему просто больно и одновременно занимательно созерцать идолов эстетизированной катастрофы.
1.3. Иллюзия карнавала: ужас и обаяние Танатоса
Глобализм построил мир идолов, единых по своей сути, но внешне весьма разнообразных. Чтобы воспроизводить себя успешно, внутренняя глобальная среда должна производить впечатление множественности, различных отклонений от магистрального направления. И обязательно в такой среде должна быть своя