Переселенцы - Дмитрий Григорович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К ручьям отдаленных лощин пригнали стада; но и там донимают их солнце и ядовитые желтые мухи; в затишье под кустами лозняка, там, где впадают ручьи в речку и где роями носятся синие и изумрудные «коромысла» с кисейными крыльями, тесно жмется рыба; по соседству залезли в воду по самое брюхо лошади и стоят как окаменелые; злачная, сочная трава заливных лугов, которую скосили часа два назад, хрустит уже под ногами, подымается ворохом, лучится и торчмя становится; воздух, напитанный земляными и растительными испарениями, которые усиленно тянет солнце, так тяжел, что пыль, задетая подошвой, сыплется как песок; она лежит увесистой периной и подняться не может; а если и подымут ее тележные колеса, она стоит неподвижным золотым облаком, в котором захватывает дыханье, помрачаются мысли и ослабевают члены, и без того уже обессиленные тяжкой духотою и зноем. Словом, такая жара – деваться некуда; залез бы, кажется, на дно колодца, обложил бы себя льдом и сидел бы там до солнечного заката!
Ясно, что в этот знойный полдень одна горькая неволя или крайняя нужда могли заставить человека идти или ехать. Не знаю, та или другая причина понуждала знакомых нам нищих, но только именно в эту пору можно было их встретить на дороге к большой реке и парому, о котором мы вскользь упомянули. Они, впрочем, медленно подвигались; все молчали; изредка разве тот или другой перекидывался словом. Даже сам весельчак, слепой Фуфаев, приуныл, казалось; но не усталость и, еще менее, жар действовали на неутомимую веселость Фуфаева. Жар внутренний, который почти всегда поддерживал в себе слепой с помощью крепких напитков[59], жар этот был всегда так силен, что Фуфаев оставался уже нечувствителен к наружному. Меланхолия Фуфаева[60], меланхолия его истекала из других причин. Ему не шутя становилось жаль вожака своего Мишку, который изнемогал положительно. Бедный мальчик едва-едва передвигал ногами, а между тем слепой с утра еще освободил его от сумы и полушубка; Фуфаев нес все это на плечах своих; несколько раз принужден он был брать в охапку самого ребенка и нести его заодно с мешками. Фуфаев с самого утра нещадно ругал Верстана, неоднократно убеждал его обождать хоть один день и принять в рассуждение ослабевшего хворого мальчика – все было напрасно.
– Оставайся, пожалуй, – говорил Верстан, – а мы пойдем: нам недосуг…
Фуфаев никак не мог оставаться один; что стал бы он делать без Верстана, да еще с больным вожаком? Не будь он слеп, ну тогда другое дело. В теперешнем положении его это было невозможно, тем более невозможно, что и дядя Мизгирь был на стороне Верстана.
– Ну, Мишка, – говорил Фуфаев каждый раз, как с мальчиком делалось что-то вроде дурноты и он вынужден был брать его на руки или взваливать на спину, причем пухлое лицо слепого делалось багровым, и пот лил ручьями, – ну, Мишутка, хошь тяжесть в тебе не пуще велика, корка одна, в чем только душа держит! и все одно, связал ты меня… шибко связал! будешь ли помнить мою родительскую заботу – а? будешь ли, пострел, поминать меня, как помру?
– Смотри, не тебе ли придется поминать его: это дело вернее будет! – примолвил Верстан, черты которого, набитые пылью, казались еще жестче и суровее. – Ну, ты, полно тебе оборачиваться-то, аль сам упасть собираешься? я ведь не понесу, как раз на дороге брошу! – заключал после каждой речи нищий, понукая Петю, который плелся впереди и время от времени останавливался, чтоб обратить к бедному, изнемогающему товарищу покрытое потом лицо[61].
Во всей этой компании всех покорнее и спокойнее был дядя Мизгирь. Жар на него как будто не действовал; впрочем, и действовать было не на что: одни сухие кости, прикрытые сухою кожей! Ходьба во всякое время года, во всякую пору была ему в привычку. И думать ему обо всем этом было даже некогда; мысли его неотлучно прикованы были к онуче левой ноги, скрывавшей драгоценные ассигнации и деньги, которые так пленяли Верстана и о которых Верстан думал даже в настоящую минуту; но дядя Мизгирь не подозревал этого; он чувствовал только – и приятно было ему это чувство, – что серебряные рубли его сильно понагрело солнцем, даже сквозь онучи, и заключал из этого, что солнце, должно быть, припекло добре дюжо.
– Дедушка! – воскликнул неожиданно Петя, глядевший несколько минут вбок по направлению к Фуфаеву, – дедушка, Миша опять валится!..
– О, собаки вас ешь! – проворчал Верстан, досадливо стуча дубиной в землю.
– Эй, слышь, стой! погоди! – крикнул в то же время Фуфаев, подхватывая Мишу, который без чувств упал ему на руки, – эка напасть!.. эй, слышь, Мишка… слышь, вставай!.. ведь я те взаправду брошу…
– Дедушка, касатик! дедушка, не бросай! мы вместе его понесем… он скоро очнется… опять пойдет! – закричал Петя, забывая в эту минуту весь страх, внушаемый Верстаном, и бросаясь к Фуфаеву.
– Назад! – сурово произнес Верстан. Петя остановился как вкопанный; глаза его, полные слез, с мольбою устремились к Верстану, но он ничего не посмел сказать ему; он не посмел даже громко заплакать и стоял, плотно сжав губы, которые судорожно изгибались. Так как угроза оставить мальчика на дороге, угроза, вырвавшаяся у слепого в первую минуту досады, нисколько не подействовала на то, чтоб привести в чувство Мишу, Фуфаев ощупал палкой окраину дороги и посадил на нее мальчика. Голова мальчика опрокинулась назад; он опустился на траву; мертвенная бледность покрывала лицо его, на котором не было признака жизни; одни тонкие ноздри слегка вздрагивали; зубы ребенка были плотно стиснуты; кой-где на губах виднелись следы запекшейся крови.
– Ну что, долго ли нам так стоять-то? – произнес Верстан, выглядывая из-под шершавых, мрачно нависших бровей.
– Эх!.. эх-ма!.. слышь… как быть-то? – вымолвил Фуфаев, который, быть может, первый раз в жизни не чувствовал потребности выкинуть какую-нибудь скоморошную штуку.
– Говорил, не бери! говорил: не по нас малый-то! не осилит – ничего, мол, не стоящий! – сказал Верстан.
– Да кто ж его знал! Эх, слышь, как быть-то? слышь, – подхватил Фуфаев, – не бросить же его взаправду на дороге… ведь христианская душа-то!.. Сколько, сказывал ты, до ярманки, куда идти-то надо?
– Тридцать верст без малого от перевоза…
– Мы, слышь, дядя, вот как сделаем, – быстро заговорил Фуфаев, – реку переедем, в первой деревне отдадим его. Может, и так возьмут, а коли не возьмут, пожалуй, десять копеек отдам – последние! отдам его, примерно, на сохранение. А мы, слышь, тем временем по окружности походим. Тридцать верст не конец света, поспеем! и ярманка ведь не завтра… тем временем ему авось полегчит… мы, как идти нам на ярманку, опять его возьмем – ладно, что ли?
– Нет, не ладно; ладно по-твоему, а по-моему нет, – возразил старый нищий, – ты жди, пожалуй, а нам недосуг…
– Нам недосуг, – повторил с крайне озабоченным видом дядя Мизгирь, которому точно так же хотелось скорее попасть на ярмарку, чтоб успеть занять выгодное место на церковной паперти, куда обыкновенно стремятся нищие и где жатва всего обильнее.
– Эх, леший вас ломай!.. А ты, старый хрыч, пропадешь как собака!.. как собаку задавят за твои же деньги!.. – крикнул Фуфаев, двигая своими белыми зрачками, между тем как Петя, стоявший на прежнем своем месте, не отрывал глаз от маленького товарища и рыдал теперь во весь голос.
– Чего ты?.. вишь жалостлив больно! чего нюни-то распустил? ступай! – сказал Верстан, толкая его вперед.
Видя, что делать было нечего, Верстана не усовестишь, не уломаешь, Фуфаев поднял Мишу на руки, крякнул и поплелся за товарищами, не переставая посылать проклятия дороге, жаре, мальчику, нищим и даже – совершенно неизвестно за что – своей собственной особе. Таким образом почти незаметно стали они приближаться к реке; близость ее сказывалась тем, что грунт делался постепенно рыхлее, сыпучее и местами превращался в песок. Кое-где попадались исполинские столетние ветлы с корнями, глядевшими из земли; эти корни и мелкие белые раковины, все чаще хрустевшие под ногами, говорили, что река захватывала эти места в половодье; вместе с этим все выше и выше подымался отдаленный нагорный берег, казавшийся совершенно синим и только снизу, у подошвы, принимающий беловатый отблеск реки, которую скрывала линия ближайшего горизонта. Фуфаев, все еще державший мальчика, ускорил вдруг шаг и выровнялся с Верстаном.
– Постой! – сказал слепой, – слышь, никак телеги едут! – подхватил он, оборачивая назад голову, – повремени маленько, я попрошу, чтоб посадили Мишку…
– Чего его сажать-то… вот уж река, почитай, видна, и так дойдёшь! – вымолвил Верстан.
– Песок, брат… измаялся… инда не под силу… – сказал, покрякивая, Фуфаев.
Верстан засмеялся. Не дожидаясь другого ответа, слепой торопливо, но бережно опустил на землю Мишу, веки которого начали вздрагивать и слегка открываться. Шум колес по дороге, заслышанный чутким ухом Фуфаева, начинал приближаться.