Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто же она, если не колдунья, — эта высокая худая женщина, изможденная, но крепкая, с гордой осанкой, горящими, как раскаленные уголья, глазами, крупным страшным лицом, которое не могло не быть прекрасным до того, как нищета, ненависть, страх не перемололи эту красоту, женщина, должно быть, умевшая молчать, с темными еще, хотя слегка поредевшими спереди волосами, прекрасными зубами, женщина, которой, по-видимому, не больше пятидесяти, но с застывшими, затвердевшими чертами, такими, что она, казалось, не имела возраста, женщина, одетая в лохмотья, которые она считала ниже своего достоинства латать или пригонять к своему смуглому, жилистому, жесткому телу? Колдунья вошла в залу пятясь — судебный исполнитель тащил ее за веревку, — таков порядок, не то первым своим взглядом она околдует судью. Когда первая угроза миновала, дальше о нем заботится Бог.
Для гостя забава, да и видел ли когда-нибудь Боден ведьму так близко? Несомненно, это отвлечет его от серьезных забот, от разногласий с Генрихом III, от тех опасений, которые вызывает у него мир, заключенный в Бержераке. Кроме того, он испытывает определенный интерес к оккультным вопросам. Разве он не ознакомился с каббалой? Разве он не сильно сведущ в Ветхом завете (до того даже, что ему будут часто приписывать еврейское происхождение)? И потом, как юриста, его интересует сама процедура, в которой ему прежде не приходилось принимать участия. Указ короля Карла VIII предписывал «сжигать без суда и следствия колдунов, магов и прочую нечисть, которой кишмя кишит королевство». Ну для животных это куда ни шло, животных, уличенных в колдовстве, сжигали и должны были сжигать без суда. Боден, однако, считает — и тут к нему должны присоединиться все порядочные люди, — что человеческому существу следует оказывать несколько большее внимание, пусть даже конечный результат будет тот же. Колдуны и особенно колдуньи, так как последних больше, были вправе рассчитывать на то, что их допросят и изобличат, они вправе предаваться несбыточным надеждам, вправе пройти через пытку. Нельзя отправлять человека на тот свет без соблюдения должных формальностей, не говоря уже о том, что люди (те, кто не обвинен или пока еще не обвинен в колдовстве) были падки до зрелищ и хотели видеть, как сжигается, уничтожается зло, которое, однако, тут же образовывало новые, плодоносные почки. Все это казалось Бодену любопытным, и он взял дело в свои руки.
Итак, ее ведут к нему. Почему бы и нет? Ни для кого не секрет (даже для судей), что ее судьба предрешена, а значит, она теперь скорее вещь, чем живое существо. Нельзя даже сказать, что с ней грубо обращаются. Да, ее втащили в залу спиной вперед, но ведь так заведено. Ее вовсе не хотят унизить. Зачем унижать того, кто практически уже не существует? Так бывает не со всеми обвиняемыми. Местные судьи расскажут Бодену, что в некоторых случаях возникают сомнения. Иногда они остаются и после того, как палач сделал свое дело. О совсем малюсенькие сомнения! Этого, однако, достаточно, чтобы испортить судье остаток дня. А бывает, некоторых оправдывают. Тогда тоже могут оставаться сомнения. Во время процесса все почувствовали, что промелькнула тень сатаны, но где, когда, как — никто бы не мог сказать. Зло присутствовало, но соглашался ли на него сам подсудимый, призывал, желал его (а ведь в этом, по общему мнению, заключалось колдовство)? Никто теперь не может ответить на этот вопрос. Иногда они отпускали обвиняемого после двух-трех допросов с пристрастием, так как он (или она) по-прежнему решительно отрицал свою вину и так как не было других доказательств, кроме этого чувства, посетившего беспристрастных судей, кроме осознания неясного присутствия зла. Судить ведьм — работа нелегкая. В этот раз, однако, можно не волноваться, так говорили они Бодену, когда все собрались в зале замка, чтобы немного закусить, подготовиться, подкрепить силы, ведь нельзя заранее предугадать, какого напряжения ума потребует такой процесс. Обвиняемую изобличали доказательства, ее прошлое (цыганское происхождение, мать, сожженная за колдовство), такой достоверный факт, как смерть человека. Дело не обещало особых хлопот — тем лучше для судей, так как они были в большинстве своем люди славные, законники или промышляющие по торговой части, провинциалы, люди религиозные, хотели, чтобы в Рибемоне воцарились порядок и спокойствие, и искренне ненавидели зло. Именно поэтому даже при столь простом разбирательстве, не представлявшем никаких трудностей (хотя всякое случается), они были рады, что рядом с ними будет известный правовед, знаменитый оратор, депутат от третьего сословия, перечивший самому королю, ученый. Боден же был доволен, что ему выпала возможность исследовать этот вопрос, поэтому он приказал ввести Жанну, как если бы это был предмет для анатомических работ. Боден совсем не был жестоким, он лишь хотел изучить дух зла, подобно тому как он изучал дух добра, воплотившийся в различных религиях, изучал с редкой для своего времени терпимостью, с ничем не сдерживаемым любопытством, которое хоть и не заменяло доброты, но по крайней мере исключало ненависть. Надо сказать, что, кроме жителей деревни, со всей горячностью требовавших смерти Жанны, никто из членов суда не чувствовал к этой женщине ненависти как раз потому, что дело было простым, заранее решенным и не нуждалось в особом дознании. Стоило Жанне признать хотя бы малую толику вины, и ее бы не пытали. Может, даже не стали бы брать под стражу ее «такую милую» дочь. Во всяком случае, не стали бы брать сразу. Сейчас. Как знать, может, она бы исправилась? Тогда бы они ограничились тем, что не подпустили бы ее к честным людям, лишили бы источников существования, пусть бы она ушла отсюда, сменила имя, как мать, так же как она, развратничала и воровала, — это, конечно, тоже грехи, но грехи отнюдь не сатанинские, — и если бы она согласилась опуститься на дно, нищенствовать, попрошайничать, пожертвовала бы своей красотой, здоровьем, душой (но обычным способом, как, впрочем, уготовано всем), ее оставили бы в покое и дали бы спокойно умереть на своем убогом ложе от голода, холеры или чумы, то есть она прожила бы нормальную человеческую жизнь. Ладно. Девочку оставили на свободе. Правда, тем, кто давал ей кое-какие крохи за тяжелую работу, намекнули, что так поступать не принято, что когда-нибудь это выйдет им боком, даже если сама девочка и не причиняла им вреда. После этого ей пришлось искать себе пропитание в лесу, не отходя, правда, далеко от Рибемона, что всем было на руку. Пока.
Итак, Жанна Арвилье. Ее тащат спиной вперед, резко поворачивают, и она оказывается перед судьей, которого прежде не видела. Процедура же ей была знакома. Она уже прошла через нее в семнадцать лет. Тогда она боялась. Теперь ненависть поглотила страх. Глаз Жанна не опускала и стояла прямо. Пятидесяти ей, вероятно, все же не было. Прибывший из Парижа судья спокойно ее разглядывал. «Оставьте ее, — сказал он крепко державшим Жанну стражникам. — Я не боюсь». Да и с чего ему бояться? Он не желал ей зла. Пусть только она даст ему сведения, которыми располагает, чтобы, записав их сегодня, он мог впоследствии над ними поразмышлять, и ей дадут мирно умереть. Он даже распорядился ее усадить. Как и все присутствовавшие на процессе, Боден не сомневался: Жанна знает, что обречена. Она казалась неглупой; нищета и гнев избороздили ее лицо морщинами, так что оно походило на лицо старика. Он надеется, сказал Боден, — и это были первые его слова, обращенные к Жанне, — что ее поведение будет согласовываться со здравым смыслом.
Ожидая от нее разумного поведения, Жан Боден заговорил с Жанной, как с человеческим существом, ибо только человек мог предоставить ему нужные сведения. Ее положение, и он это знал, было критическим, хуже того, безнадежным. Значит, ей следует покориться, думал он. Что делать, если ничего другого не остается., Окажись он в таком же положении (в наше неспокойное время ни от чего нельзя зарекаться), он без сомнения приложил бы все усилия, чтобы показаться отрешившимся, а может, действительно отрешиться от всего с ним случившегося, наподобие тех блистательных мудрецов прошлого, от глубоко мыслящего Сократа до ветреного Петрония, которые смогли взять верный тон, рядясь в одеяния вечности. Разумеется, он поступил бы так, лишь если бы его положение стало совсем беспросветным, безнадежным. Его жизнью стала бы борьба, в которой равум находил бы доводы в его пользу; чтобы исполнить свою роль до конца, потерпевшим неудачу политикам остается лишь проявлять величие. Но не справедливо ли то же самое для любой незаурядной личности? Вот только пришлось бы сделать слишком большое допущение, чтобы ожидать этого от простой женщины из народа.
Он без обиняков сказал Жанне, чего от нее хочет. Пусть она раскроет ему свои тайны, опишет свои колдовские приемы, поведает о своих верованиях. Она может говорить с ним свободно, как с равным, как с ученым, который расспрашивает ее, не испытывая враждебности, вовсе не желая ее изобличить, — разве она и так не изобличена? Пусть она говорит с ним, как с посвященным, ничего не утаивая, как с человеком разумным, который жаждет лишь понять и исследовать сказанное ею; не без наивности, искренней, но и лукавой, столь свойственной всем политикам, он добавил, что таким образом она искупила бы свою вину. Чистосердечный рассказ о своих неблаговидных действиях, о печальном конце, к которому они привели, отвратил бы многих бедных, впавших в безумие женщин от преступного пути. Что могло бы с большей полнотой засвидетельствовать о ее раскаянии?