Литературная Газета 6311 ( № 6 2011) - Литературка Литературная Газета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо этого мы вроде бы стеснительно забыли, что «изящная словесность» – борьба, а не терпение и никак уж не утоление страждущего тщеславия, в сущности ничтожного.
В конце концов литература – непрерывное тысячелетнее восстание против лености души человека.
По-моему, нет надобности в романе, который понравился бы всем или отвечал бы изощрённому вкусу, как лакомкам-гастрономам огурцы с шоколадом.
«За пять минут»
– Монастырь осветите – и впереди всё заиграет: дворик, дома, башня с аркой. Может быть, вот так? Будет несколько веселее.
Искусствовед оторвал лепесток бумаги, послюнил его и наклеил на стену дальнего монастыря, размыто проступающего на картине в туманце фиолетового предвечера.
Художник сказал:
– Нет, нет, не годится, выперло, закричало.
– А дерево на переднем плане немного бы спрятать, а то рвёт, рвёт… – сказал искусствовед.
– Но вещь не закончена. Я ещё думаю над ней. Я люблю писать переходные состояния, а это…
– В ваших вещах много грустного, даже мрачноватого. Кое-где даже попахивает пессимизмом. Какие же переходы вы любите?
– Зима – лето. Лето – осень. Осень – зима. День – вечер. Ночь – утро. Уловимое и неуловимое.
– А что не закончено здесь?
– Да вот – облака. В них должен быть зной. И ещё кое-что. Вроде приближения грозы. Летней, удивительной, солнечной. А дом слева получился резкий, грубый. И не дерево рвёт, а он… Вот справа много солнца на камне ворот, на башне, а тени в арке густые. Это полдень. Это я поймал. А монастырь вдали не так должен быть резок. Там грозовые тучи. Но сейчас с вашей белой бумажкой монастырь – носовой платок на бугре.
– Слушайте, в конце концов вам нужен хоть один мой совет, если вы знаете все свои удачи и все свои ошибки, а теперь критикуете моё предложение? Нужен или нет? Как-никак я всё-таки доктор искусствоведения!
– Нет, не нужен.
– Тогда почему вы пригласили меня в мастерскую? Именно меня?
– Я ведь не прошу совета, простите. Я просто показываю. Я наблюдал и думал об этом состоянии в природе много лет, а вы хотите меня переубедить за пять минут.
Студенты
(Незабытые годы)
Перед дверью в аудиторию; идут экзамены.
– Дима, что случилось?
– Ересь несусветная, не повезло.
– А именно?
– В общем, поставил он меня перед собой и давай гудеть своим артистическим басо-профундо, гудит и гудит и помахивает, как веером, зачёткой у моего носа: «Н-да, н-да, несомненно, один профессор блестяще читает, другой – тускло, ни к черту, как столетний самовар на печке… Но, ми-илый, нельзя же весь семестр на всех моих лекциях по-свински спать. Даже с мушкетёрским прихрапыванием, даже с лихим присвистом. Просто очаровательно! Таким образом, милейший мой, вы и нахрапели свою твёрдую талантливую двойку. Со стипендии снимут вас, лопуха легкомысленного…»
В коридоре поспешно листают конспекты; звучат голоса:
– Коля, кинь жмыжок, выжимку! В вопроснике есть насчёт Льва и самоусовершенствования!
– А ты пахал хоть малость перед экзаменом-то?
– Ни в зуб ногой. У Гришки чокались всю ночь на дне рождения. До сих пор башка трещит.
– Лев Николаевич Толстой, а не Лев… Слыхивал, наверно, башка?
– Ну ясно же. Зеркало русской революции.
– Так вот, зеркало. Копни ещё на пол-лемеха глубже. Понял? Запоминай, ишачок с трещащей башкой. Самоусовершенствование. Опрощение. Непротивление. Лично тачал сапоги. Вегетарианство. Запомнил? Если запомнил, всё будет в порядке, балда этакая. Сибирская. Нашли время, когда чокаться.
– Колечка, прости, ради бога, пень я и есть пень. Если можно, ещё жмыжочик. «Портреты» Ключевского взбодри. В двух словах без запятой. Я ведь сейчас иду на казнь! Взбодри, Колечка, одним махом!
Рядом идут разговоры курящих в уголках коридора:
– А я два дня назад встречаю на лестнице нашего бородача по спецкурсу и наивно спрашиваю: «Вы строго будете спрашивать, Павел Семенович?» А он так уж ласково мне: «Ну, почему же? Сверхлиберально, учитывая вашу незапятнанную биографию и пролетарское происхождение. Так что не волновайтесь, драгоценный, хе-хе!» И что же? Вытаскиваю билет и ахаю: «Художественные особенности Анатоля Франса». Господи, спаси и помилуй! В голове – ни хрена подобного, голая пустыня. Начинаю рыться в шпаргалках – ни намёка! Шепчу Мишке, соседу: напиши хоть строчку о Франсе. Ну, Мишка пыхтит и пишет: «Коринфская свадьба», а в скобках: «парнас, мягкий юмор, ирония». Попробуй-ка разберись, если в башке пустыня Сахара со сколопендрами. И что ж, вы думали, братцы, за десять минут перед ответом от ужаса перед двойкой и потерей стипендии мне было ясно всё – вспомнил все имена и все даты, которые даже не знал!
– Вот брехун, а? Брешет лучше, чем лошадь бегает!
– Клянусь, братцы! Что-то с небес снизошло на меня, бывает же, а? Сам поражаюсь!
– Ты просто обыкновенный гений, титан мысли и даже больше.
Боязнь сцены
Мой отец часто говорил, что на войне к свисту пуль привыкнуть нельзя. Я до дрожи боюсь публику, никакой тут привычки быть не может – как к свисту пуль. Зал в полутемноте, еле виден, только белые пятна лиц – и оттуда кашель, скрип кресел, иногда смех, шёпот. И лишь стоит мне услышать во время игры, как в первых рядах упал номерок от пальто, моментально меня охватывает чудовищная паника, будто брюки сползли. Сразу оглушает мысль, что играю скучно, вяло, бездарно, и я чуть не сбиваюсь, путаю текст и вообще готов разрыдаться, как истеричка. А если уж в последнем действии кто-то встал и, черт его раздери, со скрипом новых ботинок пошёл к выходу, отчаянию моему нет предела, тогда меня подмывает прервать текст на полуслове и совсем по-зверски заорать ему в спину: «Куда вы, осёл эдакий, торопитесь? Успеете, скотина, на метро! Текст сперва, такой-сякой, дослушайте!» Я, конечно, жалкий паникёр и ничего не могу с собой поделать. Если хотите знать полную правду, то почти все актёры, даже великие, испытывали боязнь сцены и боязнь публики, но они из апломба молчали об этом…
Что же удовлетворяет душу
Если бы величайшие гении – Лев Толстой, Пушкин, Чехов, Гончаров, Гоголь – проявили бы себя в нелёгкой жизни своей бесчестными, алчными, ложь возлюбившими, какое оправдательное искушение обрадовало бы треть соблазнённого человечества: стало быть, корысть совсем уж не грех, коли свойственна и великим.
И тут я вспоминаю слова мудрого из мудрых – Экклезиаста, который, будучи царём в Иерусалиме, предпринял большие дела: построил себе дома, посадил виноградники, собрал серебра и золота и сделался великим и богатым, но когда оглянулся на жизнь свою, всё оказалось – суета сует и томление духа… И нет пользы для солнца, и всё оказалось для рта и тела человека, а душа его не насытилась. Что ж, даже несметное материальное благо не удовлетворяет душу. Благо одно – творить для других и отдавать другим, быть в родственной любви с родной землёй.
И здесь же я вспомнил Льва Толстого, который на людях, не признавая себя патриотом, горько заплакал, когда узнал, что сдали Порт-Артур.
Есть ли ещё такие политики?
Он не всегда убеждён в правильности своей позиции. Как бы это ни звучало парадоксально, его горячие решения почасту необдуманны.
Театр политика должен использовать самые сверхсложные ситуации, но быть не трибуналом, а трибуной (независимо от того, что прописные истины были высказаны много раз, они нужны народу). Политик обязан вернуть вещам, в первую очередь человеку, близость земли, справедливость, добропорядочность, непрерывность традиции, любви и деторождения – вернуть в самом чистом человеческом смысле.
Но есть ли ещё такие политики?
И всё-таки не приходил ли он?
В последние годы меня мучает навязчивая мысль: неужели люди снова распяли бы Христа, если бы мессия явился к ним. Нет, за два тысячелетия они не доросли до его философии, до его заповедей, до образа его жизни. И всё-таки не приходил ли он дважды? Если же он инкогнито приходил во второй раз и увидел человечество и Россию в конце XX и в начале XXI века, то он поразился бы тому «цивилизованному разврату»: телесному и духовному; той ненависти и злобе между людьми, той разобщённости между сыном и отцом, между дочерью и матерью, той зависти, породившей вражду, той пролитой крови, неисчислимым убийствам, клевете, корысти, лживым наветам, жестокости, насилию. И я представляю в глубочайшем раздумье и растерянности плачущего Христа, который дал человечеству последнюю возможность, последний срок…