И жить еще надежде… - Александр Городницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На середине Волги волны гуляли вовсю, кидая байдарку из стороны в сторону, заливая нас с головой и слепя глаза. «Лево нос», «право нос», — все время командовал я напарнице, и она с удивительной четкостью выполняла команды. Вдруг, как мне показалось, в самом водовороте, по команде «право», она неожиданно отвернула нос байдарки влево. Набежавшая волна моментально опрокинула лодку набок, чуть не выдернув у меня из рук непослушное дюралевое весло, которое острой лопастью рассекло мне лоб. «Право, так твою мать!» — с трудом выплюнув воду и задыхаясь, испуганно заорал я, нечеловеческим усилием выровняв байдарку.
Она моментально и точно выполнила маневр, и больше до самого берега никаких ошибок не было. Ослепшие и измученные, вдоволь нахлебавшиеся воды, со стертыми до ссадин ладонями, мы с размаху воткнулись острым килем в песчаную отмель и из последних сил оттащили тяжелую, полную воды байдарку подальше от берега. «А я поняла, что ты тоже боишься, — сразу перейдя на ты, сказала моя спутница, отжимая воду из своих длинных темных волос. — Как ты меня послал!» — мечтательно добавила она, заблестев глазами, и негромко засмеялась.
Пятое мое купание на лодке в шторм было менее романтичным. Мы стояли на рейде в Обской губе в августе 1972 года на сухогрузе финской постройки типа «река-море», который перегоняли с караваном судов по трассе Северного морского пути из Архангельска в Николаевск-на-Амуре. Обская губа вблизи устья широка, как залив, да и погода в ней под осень переменчива. Мы ходили на мотоботе на берег, на ближайшее стойбище, закупать оленину, вернее, не закупать, а менять на спирт. Весь день мы пробыли на берегу и образно на рейд возвращались уже в полной темноте, да еще налетевший внезапно западный ветер развел немалую волну. Моторист наш впотьмах, хотя судовые огни были видны ясно, перепутал подветренный и наветренный борта, шлюпку стукнуло набежавшей волной о борт прежде, чем успели передать с нее конец, накренило, и следующая волна перевернула ее. Все мы оказались в воде, холода которой (а была она градусов пять-шесть самое большее) я, например, совершенно не почувствовал, так же, как и страха. Все бодро поплыли к борту, стараясь ухватиться на гребне волны за скользкие деревянные ступеньки выброшенного штормтрапа. И хотя были мы все в куртках и сапогах, никогда в жизни мне не плавалось так легко. Нас извлекали по одному. Потом выловили и перевернутую шлюпку. Горячий душ и стакан спирта избавили меня от нервного шока и верной простуды.
Вернемся, однако, на берег Енисея в сентябрь 62-го года. К середине дня, сквозь вой ветра и глухие удары набегающих волн, мы неожиданно услышали негромкое, но явное тарахтение движка. Шторм тем не менее не утихал. «Неужели катер?» — обрадовались Татьянины девицы. Но это был не катер. Подлетая и снова пропадая среди свинцовых волн, с трудом борясь с ветром, со стороны Игарки к нашему берегу медленно перемещалась открытая дюралевая моторка, на которой съежились пол зелеными, насквозь промокшими плащами два человека. Отважиться в такую погоду плыть по Енисею на плоскодонной дюральке, которая моментально переворачивается при первом же отказе ненадежного подвесного мотора, мог только сумасшедший. Примерно так оно и было, поскольку это оказался уже упомянутый встревоженный муж, невысокого роста курчавый человек с нервным и измученным лицом, больше похожий не на грузина, а на еврея, уж не знаю как уговоривший своего моториста отправиться с ним. Прибывших переодели, отогрели и накормили. К вечеру шторм начал стихать, но катера все не было, поэтому деваться все равно до следующего утра было некуда.
Ближе к ночи развели костер и выпили спирта, но, несмотря на шумные разговоры и смех, вокруг костра возникла какая-то странная напряженность, усиливавшаяся мрачным молчанием старавшегося не смотреть в мою сторону Володи (так звали супруга) и вызывающим поведением подчеркнуто не отпускавшей меня от себя Татьяны. Все ждали неминуемой развязки. У Володи на ремне болталась кобура с наганом, у меня же вообще никакого оружия с собой не было. Да если бы и было, что толку? «Саня, спой что-нибудь», — попросила Татьяна, блеснув откровенно злым взглядом на мужа. Я, конечно, умом понимал остроту ситуации, но какой-то недобрый азарт вел меня, заставляя позабыть об осторожности и бездумно толкая на темное озорство. Пьяное бахвальство бродило в моей дурацкой голове. И я, вызывающе глядя на окружающих, громко запел услышанную незадолго перед этим в Москве отчаянную «женскую» песенку, написанную, как позже оказалось, Александром Дуловым:
Ой-ей-ей, я несчастная девчоночка,Ой-ей-ей, вышла замуж без любви.Ой-ей-ей, я нашла себе миленочка,Ой-ей-ей, милый муж мой, не гневись.Ах, зачем любила я.Зачем стала целовать?Хоть режь меня, хошь ешь меня.Уйду к нему опять!
Мертвая тишина повисла вокруг костра, только головни негромко потрескивали. Володя поднял голову и без выражения посмотрел в мою сторону. «Может, пойдем лучше постреляем?» — спросил он тихо, ни к кому конкретно не обращаясь, но все сразу поняли, что речь идет обо мне. «А что — пошли. Патроны-то у тебя есть?» — откликнулся я, поднимаясь с места. Никто нас не отговаривал. Пьяный неостановимый азарт нес меня, как мутный поток. «Я облегчу твою задачу, — нахально улыбаясь, заявил я ему. — Сыграем в Вильгельма Телля. Спорим на две поллитры, что ты не собьешь у меня с головы из нагана с десяти шагов банку из-под тушенки». С этими словами я подхватил с земли опустошенную банку из желтой жести. Глаза у Володи вспыхнули. «А если промахнусь?» — так же тихо спросил он. «Тогда две поллитры с тебя», — засмеялся я.
Мы отошли метров за сто на полутемный берег. Я, пьяно покачиваясь, встал на прибрежную гальку и установил на темя пустую банку, придерживая ее левой рукой, подобно восточной женщине, несущей на голове кувшин. Володя, стоя в десяти шагах от меня и по-прежнему глядя в сторону, дрожащими пальцами расстегивал непослушную кобуру. Неподалеку за кустами все так же горел костер, и вокруг него продолжали неподвижно сидеть все, включая и Татьяну. Наконец Володя достал наган, поднял голову и навел дуло прямо мне в лоб, «Не будет стрелять, — подумал я, чувствуя, как неожиданный горячий пот начинает заливать мне глаза, больно пощипывая их, — пугает».
В этот момент грянул выстрел, и пуля обожгла мне ухо. Не успел я схватить воздух пересохшим ртом, как у меня под ногой от второго выстрела взорвалась галька, раскровянив мне щеку отлетевшим осколком. «Сволочь!», — крикнул я, но мой противник меня не услышал. Зажмурив глаза и вытянув руку с наганом вперед, он начал безостановочно нажимать на спусковой крючок офицерского самовзвода, пока не расстрелял весь барабан. Тогда он бросил пустой наган в камни, закрыв лицо руками, медленно опустился на корточки, потом лег ничком на холодную гальку и заплакал. Я продолжал оцепенело стоять в дурацкой позе, держа банку на голове. Его увели и уложили в палатку. Наутро по стихшему Енисею пришел ожидаемый катер, доставивший нас в Игарку. Еще целый день потом считал я себя героем, а не подлецом…
Много лет дома в Ленинграде, а потом в Москве я упорно продолжал хранить давно не нужное мне старое обмундирование из давних северных экспедиций. Мне жалко было расстаться с таким родным и надежным спальным мешком собачьего меха, с литыми сапогами с длинными голенищами, «летными» меховыми куртками и такими же непродуваемыми штанами. В самом углу на антресолях лежали аккуратно сложенные подсумки с десятью снаряженными обоймами к кавалерийскому карабину и большая россыпь «сэкономленных» патронов к нагану. Меня все время не покидало ощущение ностальгии по этим вещам, с которыми в юности связано было так много. Казалось, стоит снова обрядиться в «энцефалитный» костюм и сапоги с длинными голенищами, навесить на широкий офицерский пояс старый охотничий нож в черном кожаном чехле и горный компас в брезентовой кобуре — и снова станешь молодым, любопытным, ожидающим радостного события за каждым новым поворотом реки. Вещи, однако, понемногу обветшали. Меховые штаны и куртки были распороты для домашних ковриков, патроны утоплены, сапоги и ножи раздарены.
И все-таки что-то осталось. Потом тоже были экспедиции, по всем морям и океанам, на солнечные Гавайские острова, в далекую Новую Зеландию и в Бермудский треугольник, и на недоступное для человека океанское дно. Но эти экспедиции уже не вызывали у меня такой детской первозданной радости, как северные. Может быть, потому, что миновала молодость и притупилась острота восприятия нового. А может быть, потому еще, что именно Север, его суровые традиции, жесткая и непреложная система сложившихся там людских отношений, жизнь в маленьком, оторванном от нормальных условий мужском коллективе, где все надо делить поровну, где простителен страх, но непростительна ложь, заложили в моей неуверенной юношеской душе основу нравственных критериев человеческого общежития.