Неравный брак - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что – невозможно? – быстро переспросил Юра. – Ты родить, что ли, не можешь? А это ты с чего взяла?
– Врач сказал, – ответила Ева, опустив глаза; даже маме она об этом не говорила. – Еще в Вене. Сказал, что у меня, наверное, что-то с трубами.
– Хорошенькое дело – «наверное»! – возмутился Юра. – А провериться как следует, а мужа проверить, к другому врачу, в конце концов, сходить – этого ты не могла? Ева, да ведь тебе и правда не шестнадцать лет, не аборт же ты делать собираешься тайком от мамы!
– А зачем все это, Юра? – еще тише произнесла она. – Я не рожу ребенка от Льва Александровича, он этого не хочет. Да и я теперь уже не хочу.
– Да почему обязательно от Льва Александровича? – Когда Юра сердился или радовался, синие искры в его глазах вспыхивали одинаково. – Почему от него-то?! Свет тебе на нем клином сошелся?
– Господи, Юрочка, кому ты все это говоришь?! – Ева почувствовала, что слезы щекочут ей горло. – Ты посмотри на меня! Мне тридцать пять лет. Что мне, объявление в газету давать? Я в университете училась, в школе прекрасной работала, в Вене год прожила, и никому…
И тут, впервые за все время в Москве, Ева вспомнила Вернера. Как он смотрел на нее насмешливыми, глубоко посаженными глазами, и как исчезла вдруг ироническая улыбка у его губ, и как дрогнул его голос в залитой солнцем мастерской… Зачем же она теперь пытается внушить брату, будто никому не нужна? Разве в этом дело, разве теперь она страдает от своей ненужности?
Кажется, Юра почувствовал ее замешательство.
– Что же ты замолчала? – спросил он. – Нет, пожалуйста, не хочешь – не говори, ты не на допросе. Но ты же самой себе недоговариваешь, Ева! Ищешь какие-то экзистенциальные причины там, где все гораздо проще.
– Как – проще? – Она почувствовала, что слезы все-таки проливаются из глаз. – И каких же мне искать причин, и где, если не в себе?
– Ну перестань, рыбка, перестань. – Голос у Юры переменился, как только он заметил ее слезы. – Вот я дурак! Жизни решил тебя поучить! Кто б меня научил… – Он быстро поднялся, обошел круглый столик и присел на корточки перед сестрой, взяв ее руки в свои. – Ты лучше совсем об этом не думай, а? Домой вернулась – и хорошо! – сказал он, забыв, что говорил пять минут назад. И добавил, улыбнувшись: – Поживи немного просто так, без великих мыслей. По Москве погуляй, она же у нас… ничего, хороший город. Я по ней знаешь как скучал на Сахалине? Ходил потом, ходил… Даже сейчас с Женей, бывает, бродим как студенты, честное слово. Она ко мне иногда на работу заходит к тому времени, когда я дежурство сдаю, и идем потом по Бережковской набережной.
Ева улыбнулась сквозь слезы его уговорам. Точно так Юрка успокаивал сестру в детстве, когда ее обижали близнецы Чешковы из деревни рядом с кратовской дачей. Только тогда это кончалось обычно серьезной дракой, а теперь… От кого ее защищать теперь? Не от кого. Даже на Дениса Баташова Юра еще мог сердиться, мог в чем-то его обвинять. Теперь жизнь окончательно доказала, что никто не виноват в несчастьях его сестры, кроме нее самой.
– Я пойду, Юрочка, – вытирая слезы, сказала Ева. – Так ты мне ничего о себе и не рассказал. Ты хотя бы счастлив?
Юра едва заметно улыбнулся ее вопросу и тут же придал своему лицу серьезное выражение. Только синие искорки в глазах выдавали его.
– Ответственный вопрос, рыбка, – сказал он задумчивым тоном. – По всей видимости, счастлив. Почти как Чук и Гек! Но как-нибудь я обдумаю эту проблему всесторонне. С разных, так сказать, точек зрения, хорошо? И немедленно сообщу тебе результат своих раздумий.
Похоже, он и дразнил ее для того, чтобы отвлечь от невеселых мыслей. Во всяком случае, на душе у Евы стало как-то полегче.
Два месяца прошло после того разговора. И единственное, что изменилось за это время в Евиной душе, – еще больше стало сомнений. Нет, она не сомневалась, правильно ли сделала, уехав от мужа. Но вопрос, сразу заданный мамой: «Что ты дальше будешь делать?» – все чаще вставал перед нею. И другие подобные вопросы… Как сгустки силы и сгустки усталости на картине графа де Ферваля.
Только силуэты улиц были теперь московские.
Глава 2
Выставка в Пушкинском музее именовалась заманчиво: «Чувственный мир в картинках». Ева узнала о ней из рекламного плаката, наклеенного в вагоне метро, и сразу решила пойти.
«Как переменилось все! – думала она, бродя по знакомым залам. – За один год…»
Она не перечислила бы конкретно и последовательно, в чем заключаются перемены, произошедшие за год ее отсутствия в Москве. Ева чувствовала любые перемены – погоды, времени, ритма жизни – как-то необъяснимо, интуитивно. Но при этом почти не ошибалась. Время, во всяком случае, определяла с точностью до минуты.
И теперь, оказавшись в знакомом с детства музее, она понимала почему-то, что такой выставки прежде здесь быть не могло. Даже после того как не стало идеологии, все равно не могло. Было что-то слишком неустоявшееся, слишком неакадемическое в самом замысле этого действа: наглядно объяснить, как устроена жизнь. Правда, Ян Коменский, у которого устроители позаимствовали идею, уже пытался это сделать два века назад, издав что-то вроде школьного учебника. Но нынешний большой проект, в котором участвовали художники, скульпторы, фотографы, писатели, – это было совсем другое.
Вот это – движение, а это – сон, а это – страх, а это – волнение… Ева поднималась и спускалась по лестницам, переходила от картин к фотографиям, от сложных конструкций из металла к примитивистским скульптурам, читала тексты, развешанные по стенам.
Одна из фотографических серий с издалека заметной надписью называлась «Эротика». Ева ожидала увидеть очередное собрание «ню», которых на выставке было немало. А как еще можно объяснить человеку, что такое эротика?
Но, подойдя поближе, она увидела нечто совсем другое. На большинстве мастерски сделанных фотографий изображены были растения.
Дыня, из которой неровный кусок вырезан так, что открывается влажная, в бахромчатом углублении, сердцевина.
Очищенный и разрезанный вдоль банан, внутри которого до мельчайших подробностей видны изогнутые каналы и прожилки.
Красные розы – увядшие, потемневшие и ставшие в своем увядании только тяжелой, обвисшей багровой плотью.
Эти фотографии, на которых не было даже краешка обнаженного тела, объясняли, что такое эротика, более наглядно, чем если бы перед зрителями крутили порнофильм. Потрясающая, ничем не заслоненная чувственность дышала в них, вызывая, по правде говоря, шоковое ощущение.
Ева подошла поближе, чтобы прочитать фамилию автора, как вдруг услышала у себя за спиной: