Из пережитого. Том 2 - Никита Гиляров-Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бутылку! — воскликнул в непритворном ужасе ректор. — Ты целую бутылку выпил?
— Да, — смиренно продолжал кающийся, воображая, что указанием на такую незначительную дозу такого невинного напитка он совершенно обезоружил гнев отца ректора.
— Так целую бутылку, ц-е-е-лую бутылку! Да как тебя не розорвало! Целую бутылку!
История о «целой бутылке» с тем же ужасом и тем же недоумением «как не розорвало» рассказана была потом в назидание и предостережение ученикам при полном собрании класса. А ребята посмеивались себе, недоумевая в свою очередь, как же это ректор не знает, что Любимов или Малинин может осушить не бутылку, а целые две дюжины и будет ни в одном глазе, на этот же раз, вероятно, опустошил четвертную, да не пива, а сивухи.
— Вот, бывало, и я так же, — говорил ректор в другое время, — все, что ни напишу, все без толку. Что ж, сударь, трудом, размышлением, прилежанием достиг того, что выучился, да и вас учу. Раз я размышлял и не заметил, как в яму попал. Вот, сударь, а ты что?
Такие рассказы заставляли смеяться; но ректор был высокий труженик, подвижник долга, монах примерной жизни, нелицеприятный начальник. Как детски простодушен и отечески нежен бывал он во вразумлениях провинившимся, так детски радовался успехам и дарованиям учеников. Помню, рассказывал он нам в классе про одного из своих бывших учеников, года три или четыре уже после того, как выпустил его. «Слова не выкинешь, слова не прибавишь — вот как писал!» — с восхищением восклицал добрый ректор и, умильно улыбаясь, несколько раз по своему обыкновению повторял слова, обращаясь то в ту, то в другую сторону к ученикам с выразительным жестом: «Слова не выкинешь, слова не прибавишь, вот как писал!»
И однако его боялись; лишь завидят, бывало, все разбегаются. Это особенно заметно бывало, когда выходил он из класса. Он имел обыкновение засиживать долее звонка. Богословский класс помещался во втором этаже, и распущенные ученики младших классов расхаживали по двору в ожидании послеобеденной перемены, толпились на крыльце. Меня удивляло это бегство пред лицом начальника. «Что за глупая, что за рабская привычка! — рассуждал я в негодовании. — Ректор не зверь. На же, останусь на крыльце». Так и поступил; я был в Среднем отделении. Завидя ректора, сходящего с лестницы, все по обыкновению рассыпались. Я остался сидящим на крылечной ограде. Ректор сошел, поравнялся со мной. Я встал и поклонился. «Гиляров! (он так произносил мою фамилию), — возвысил он голос, обратившись ко мне, — ты что же тут сидишь? Камни протрешь, пошел бы да размышлял. Что за дело сидеть, ногами болтать да камни тереть!» Я поклонился в знак послушания и подумал: а ведь, значит, есть основание, почему, завидев его, все разбегаются.
Закончу описание учительского персонала, к которому мы поступали, Александром Федоровичем Кирьяковым, преподававшим церковную историю. Это был сама воплощенная деликатность, необыкновенно мягкий в обращении, никогда ни в каком случае не возвышавший голоса, даже тогда, когда раз, возмущенный каким-то грубейшим незнанием ученика, решился наконец вымолвить: «Садитесь… болван!» Но самое это слово «болван», невольно вырвавшееся, произнесено было нежным, почти плачущим тоном. Его любили, но в науке он ограничивался «от сих до сих», и ни одной свежей мысли, ни одного рассказа, который оживил бы внимание и возбудил любознательность, мы не слышали от него.
Если не считать преподавателей греческого и еврейского (на первом был известный уже читателю Алкита, а второй преподавался только желающим, которых, однако, не было и десятка), то вот и весь состав преподавателей факультетских, долженствовавших ввести нас в науку, венчающую наше образование, по отношению к которой все остальное было только преддверие, само о себе сказывавшее, что оно есть первая ступень, знание низшее, недостаточное.
Большинство моих товарищей не рассуждало, училось механически: так сказано или так написано в книжке, и довольно. Но я растерялся. Мученик формальной истины, ум мой искал оснований, сообразия, последовательности. С первого же дня в Богословском классе душа послышала, что здесь я нового ничего не приобрету и в приобретенном крепче не утвержусь. Пробегал я письменные уроки, которыми будут назидать нас в Богословии. Они мне показались детски составленными, нескладно, с противоречиями, никакого вопроса не решающими и ни одного серьезного даже не затрогивающими. Года полтора назад я прочитывал «Богословский курс» Кирилла, рукописный же. То были даже академические уроки, но и они мне показались слабыми, все до перетертости знакомым; я не находил, к чему прицепиться живою мыслию. А семинарский учебник и еще более страдал теми же недостатками. Я не решал себе, чем буду заниматься в последние годы образования, но предшествующим ходом развития само собою предрешалось, что заниматься, чем другие, не буду. Душа не будет в состоянии принять к сердечному убеждению то, чему предложат уверовать; уму не останется работы кроме критической, отрицательной. Таково и оставалось на оба года мое умственное настроение. Все официально преподаваемое казалось мне непоследовательным, неточным, противоречащим, произвольным, даже ложным в том отношении, что сами учители, казалось мне, в сущности не верят проповедуемой истине, а только говорят по заученному, не трудясь размыслить.
Впрочем, не буду прерывать повествования. Достаточно сказать, что я с поступлением в Богословский класс внутри свернулся. Я не сделался решительным отрицателем, потому что к отрицанию ум требовал тоже основания. Вместо одного произвола подставить другой произвол — это мне равно претило; строгий к формальной истине, я остался к ее внутреннему содержанию в раздвоенном состоянии: «Может быть, и это верно, может быть, и то истинно; но то и другое равно неосновательно. Где же основание всепримиряющее и всерешающее, и есть ли оно?» Самый этот вопрос еще только мерцал предо мной где-то вдали, не выступая определенно и не понуждая к поискам. Я оставался в готовности все принять и все отвергнуть, когда предстанут неотразимые основания убедиться. Стоя на полдороге, я напоминал ту простодушную крестьянку, которая сначала неумышленно поставила свечку или приложилась к изображению сатаны на Страшном суде. «Что же это ты делаешь? — укоряют ее. — Ведь ты приложилась к нечистому». — «И, батюшка, — отвечала она, сознав ошибку, — ничего; ведь еще неизвестно, к кому-то попадешь, может, и к нему».
Глава LI
ДВА РЕКТОРА
Продолговатая зала со столами в два ряда, расположенными покоем по наружной стене и примыкающим к ней двум внутренним. В середине третьей внутренней — профессорский стол со стулом. Таково расположение Богословского класса. Мы уселись. Приходит ректор и вслед за обычною молитвой тихим голосом дает вопрос, ни к кому не обращаясь: «Что такое Богословие?» Это было первое его слово к нам, как учителя к ученикам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});