За чертой милосердия - Дмитрий Гусаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все понимали, что осуществление этого плана даже при самом благоприятном исходе сулит немалые потери, но никто не высказал ни сомнений, ни возражений — это был приказ, и лучшего варианта не было.
Григорьев, сделав паузу, повторил мысль, которую он уже высказал вечером комиссару и начальнику штаба:
— Просто отойти мы не можем… Мы должны хотя бы на время отбить у противника охоту преследовать нас. Конечно, атаковать в двух направлениях — это нахальство с нашей стороны. Но именно поэтому оно и может принести успех. Важно действовать решительно и с той быстротой, на какую мы способны… Для эвакуации раненых каждый отряд направит в распоряжение санчасти по отделению. Дело это настолько трудное, что им займется комиссар бригады. Всё! По местам и готовьтесь к прорыву!
Тут же все командование бригады распределилось на время прорыва по отрядам: комбриг пойдет с «чапаевцами», комиссар — с отрядом «За Родину», его помощники Кузьмин и Тихонов — с «антикайненцами» и «Буревестником», а Колесник будет согласовывать действия разведвзвода, «Боевых друзей» и «Мстителей».
Поручение комбрига обидно укололо Аристова. Даже не само поручение — тут ничего особенного не было, эвакуация раненых действительно серьезная проблема, и кому-то из командования бригадой ею надо заниматься. Удивило, как оно было дано. Григорьев мог бы заранее по-товарищески предупредить, что хочет, чтобы этим делом занялся комиссар. А то выдал при всех, без согласования, и чуть ли не в приказном порядке, словно комиссар сам не знает своих обязанностей.
Как только командиры разошлись, Аристов собрался объясниться или хотя бы намекнуть комбригу — не хотелось перед таким трудным боем оставлять на душе даже пустяковой недоговоренности, — но, глянув на Григорьева и увидев его воспаленное, все в наклейках лицо, его беспокойные, даже тоскующие глаза, тут же передумал, решил отложить до более удобного времени, а потом и вовсе устыдился своего намерения: «Черт возьми! О чем я? Об этом ли надо думать теперь?!»
Григорьев посидел, вслушиваясь в звуки неутихающей размеренной перестрелки, попросил закрепить левую руку на перевязь и ушел вместе со связным.
— Пройдусь по отрядам, — сказал он. — Как только сделают переправу, пусть сразу доложат.
Аристов снова — в который уже раз! — побывал в лазарете. Два часа назад там уже числилось двадцать шесть тяжелораненых, доставленных из отрядов. Человек десять кое-как, вплотную друг к другу, разместились в шалаше, остальные, накрытые плащ-палатками, лежали прямо под дождем. Бригадный врач Петухова, ее помощник военфельдшер Чеснов и несколько сандружинниц разрывались на части в попытках облегчить им страдания. Раненые продолжали прибывать, и Аристов был удивлен, когда узнал, что на данное время в санчасти находится двадцать три человека.
— Восемь человек уже скончались от ран, — с виноватой грустью пояснила Петухова.
— Скончались от ран, — машинально повторил Аристов. Он словно бы забыл, что люди могут не только мгновенно погибать на поле боя, но и умирать от полученных ран, находясь уже в санчасти.
— Да, мы были бессильны… Ранения бывают безнадежными.
— И много осталось… таких?
Петухова неожиданно заплакала.
— В наших условиях они все погибнут… Большинству нужны операции, ампутация конечностей… Где их проводить, когда, с кем? Мы успеваем только перевязывать. Почистим, перевяжем, и всё. Это ужасно, это ужасно!
— Успокойся, Екатерина Александровна… Никто не винит тебя, — проникаясь жалостью к ее слезам, сказал Аристов и, подумав, а что же будет, когда начнется прорыв, на мгновение растерялся и тут же, как это бывало с ним, вскипел и на себя и на собеседницу: — Что ты нюни распускаешь?! На тебя люди смотрят. Соберись с духом, слышишь! Дай мне фамилии, кто умер, кто вновь поступил.
Аристов обошел всех раненых. Кто был в сознании и узнал его, тому сказал несколько ободряющих слов, кто лежал с закрытыми глазами или метался в бреду — над тем молча постоял, вглядываясь, узнавая и не узнавая его. Знал он многих. Вот и тот пулеметчик Прястов из «Боевых друзей», о котором недавно рассказывал комиссар отряда Поваров. В начале второго наступления он был тяжело ранен в грудь, но продолжал вести огонь и на попытки сандружинниц оттащить его от пулемета ответил: «В разгар боя коммунисты не уходят!» Стрелял, пока не потерял сознания… Теперь вот лежит он неподвижно с закрытыми глазами, часто и судорожно дышит, и две слабые струйки крови сбегают с уголков рта. Вспомнив, что он дал указание Поварову по возвращении оформить документы на награждение Прястова орденом, Аристов склонился к самому лицу пулеметчика и сказал:
— Ты слышишь меня, Прястов? Ты вел себя как настоящий коммунист, ты будешь представлен к ордену!
Ничто не шевельнулось в ответ на бледном, безжизненном лице. Аристов поспешно кусочком бинта вытер струйки крови и зашагал в расположение штаба, а в сознании все еще звучал голос Петуховой: «Скончался от ран…»
Вернувшись, он приказал вызвать Колчина.
Рослый, широкоплечий, с голубыми веселыми глазами, Колчин был первым красавцем в бригаде. Он пришел в партизаны из Пудожского истребительного батальона; зимой, когда штаб бригады стоял в Чажве, а потом — в Теребовской, служил комендантом штаба, был примером исполнительности и находчивости, добровольно ходил в разведки, но проштрафился по женской линии, запутался в амурных историях с девушками из санчасти и был переведен в отряд с понижением в должности. В отряде служил хорошо, вел себя безупречно. Аристов много раз интересовался мнением о нем и получал положительные отзывы.
Теперь, когда возникла мысль создать группу для эвакуации раненых, лучшей кандидатуры для командования ею Аристов не видел. Такой найдет выход из любого положения.
Колчин явился, с готовностью выслушал задание и спросил:
— Разрешите вопрос, товарищ комиссар?
— Да, слушаю.
— Сколько всего раненых?
— Сейчас двадцать три человека…
— А сколько бойцов будет в моем распоряжении?
— Считай сам. По отделению из каждого отряда. Значит, человек около тридцати.
— Как же нести, товарищ комиссар? Даже по два человека на каждого раненого не приходится.
— А ты что хотел бы? — рассердился Аристов. — Чтоб полбригады тебе дали? Кому-то надо и воевать… Там есть раненые, которые с помощью и сами могут двигаться.
— Наверное, будут и еще раненые? Бой-то вон все идет.
— Будут, наверное.
— На прорыв пойдем, еще больше появится?..
— То не твоя забота. О них позаботятся в отрядах… Не узнаю тебя, Колчин! Ты что — торговаться сюда явился, что ли?
— Я не торгуюсь, товарищ комиссар. Я думаю. Неужто и совсем безнадежных понесем, товарищ комиссар? И их, и себя мучить…
— Что ты предлагаешь?
— Неужто нет у наших докторов каких-то порошков, чтоб люди зря не страдали?
— Хватит болтать попусту, Колчин! Тебе ясно задание? Выполняй. Еще раз повторяю: чтобы ни один человек — больной или раненый — не остался на высоте. Головой ответишь.
IIПоследний час перед прорывом Григорьев провел в странном состоянии нетерпения и внутренней оцепенелости. Ломило в висках, по спине то и дело прокатывался озноб, каждое неосторожное движение резкой болью отдавалось в раненом плече, он чувствовал, что силы были на исходе и надо бы поберечь их, посидеть и согреться; раз-другой он даже пытался сделать это, но как только опускался на землю, сразу туманилось в голове, клонило в сон. Быстро-быстро набегали тревожные видения, он вздрагивал, резко поднимался, и вместе с болью возвращалась ясность сознания, а с нею — желание куда-то идти, что-то делать.
Но делать практически было нечего. Все распределено, все намечено, и все теперь будет зависеть уже не от него, а от этих ребят, которые всю ночь, голодные, усталые, израненные, провели под огнем и теперь, по его сигналу, поднимутся в последнюю атаку. Бой будет таким, что он, комбриг, в случае неудачи на каком-либо участке даже не успеет помочь, подбросить подкрепление. Да и где оно? Все в деле, каждый человек на счету, а единственный его резерв — разведвзвод — первым пойдет на прорыв.
Если бы только прорыв! Простой прорыв осуществить было бы легче: навалиться всей бригадой в одном направлении — и все! Но ведь насядут на хвост, будут отрывать кусками, по частям затянут в бой… Истощенным людям не уйти от свежих и сытых егерей. Нет, удачу Григорьев видел не в простом прорыве, а в таком, чтобы финны не смогли прийти в себя хотя бы сутки… Будет ли она? А если вся эта хитрость обернется лишь дополнительными потерями? Имеет ли он, комбриг, право требовать от своих людей так много, коль они безропотно отдали ему практически все — и веру, и силы, и жизни?
Раньше ему никогда не приходилось задумываться над этим. Ведь случались же и прежде ситуации, когда нужно было мучительно думать и выбирать. Почему же тогда не приходили в голову мысли о праве, о долге, о совести? Не потому ли, что там все оправдывали сами обстоятельства, они были ясны и понятны каждому? А может быть, потому, что этот бой может оказаться для бригады последним? Когда превосходство и инициатива в руках врага, легко оправдать любую неудачу, и никто не станет строго судить командира. Но когда командир берет инициативу на себя и терпит неудачу — тут совсем иное дело, тут судей хватит, и главным из них будет твоя совесть. Вспомнилось, как на базе, когда доводилось выпивать и они с комиссаром оставались с глазу на глаз, Аристов, делавшийся удивительно мягким, уступчивым и даже расслабленным, любил повторять: «С тобой, Иван Антонович, хорошо воевать. Ты честен и удачлив!» Было даже странно слышать о себе такое, странно и приятно. Григорьев лишь грустно усмехался в ответ. Честным и неунывающим в жизни он, возможно, и мог бы считать себя, а удачливым — вряд ли… Ни разу не принял всерьез этого полупьяного откровения, а вот сегодня острее, чем когда-либо, захотелось, чтоб оно оказалось правдой. Как нужна она сегодня, эта удача! Не для себя, не для чести и славы, а для этих вот, дорогих и близких, безоглядно веривших ему людей, которых сюда, на эту каменистую, обильно политую кровью высоту, привел он, и он теперь в ответе за все!