Все имена птиц. Хроники неизвестных времен - Мария Семеновна Галина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вася с дежурной договорился, она и пустила. За трояк.
– Хорошо устроились. – Она поджала губы. – Никакой ответственности. Приехали, развели тут цирк. Как бы хуже не было.
– Сами ж позвали, – равнодушно сказал мальфар.
– Это я от отчаяния. На какой-то момент показалось, что хоть какой-то выход. А вы просто ловкий шарлатан. С этой иглой.
– За что вы так меня не любите, Елена Сергеевна?
– Не люблю, когда меня обманывают.
– Почему вы так боитесь чудес? – спросил мальфар тихо. – Вы же здесь работаете.
– Не в чудесах дело, – сказала она обиженным голосом. – Потом, какие тут чудеса? Рутина. Паразиты.
– Ладно. – Мальфар задумчиво покачался с пятки на носок. – Свободен. Хорошо. Пойдемте.
Он подошел к ней и взял ее под руку. Рука была твердая, она попробовала вывернуться, но не получилось.
– Куда?
– Ну… хотя бы обедать. Столовая ваша мне не понравилась. А давайте-ка я вас в ресторан свожу.
– С ума сошли, – беспомощно сказала Петрищенко. – Такие деньги…
– Деньги у меня есть. Не проблема. Пойдемте.
– У меня дела.
– Какие?
– Ну… отчет написать надо.
– Успеете. Отчет положите в сейф. Закройте на ключ. Ключ положите в карман. Ото. Все. Идем.
– Почему я должна вас слушаться? – спросила она в отчаянии.
– Ну не слушайтесь, – сказал мальфар. – Черт с вами. Сидите здесь.
– Ладно. – Петрищенко махнула рукой и стала натягивать пальто, быстро подумав – будет помогать или нет. Помогать мальфар не думал, и это почему-то ее успокоило. – Уговорили.
– Я вас не уговаривал, – сказал мальфар.
* * *– Ну и что вы этим хотите доказать? Вы кто? Вольф Мессинг?
– Не знаю такого. А вы чего хотели, вернуться и пообедать в вашей поганой столовой, только потому, что у вас вешалка на пальто порвана?
Пожилая крикливая гардеробщица в серых перчатках сначала отказывалась брать у нее пальто. Кривила свой накрашенный рот, говорила – с оборванной петлей не возьму. Потом взяла. Еще и извинилась. Как это у него получилось?
Она машинально разгладила скатерть рукой. Скатерть была белая, крахмальная. А вот цветы на столике – искусственные, из подкрашенной бумаги. Она почему-то вспомнила, как они с Лялькой вертели на Первомай бумажные цветы, прикручивали их проволокой на голые ветки. Лялька потом вернулась с демонстрации в слезах – их цветы оказались самые некрасивые.
Но была ведь радость, ходили с Лялькой на море, покупали сладкие абрикосы с розовым, чуть подмятым бочком, у Ляльки щеки были как те абрикосы, пушистые, загорелые… Лялька, визжа от восторга, разбрызгивая море руками, забегала в воду, жмурила глаза, ныряла с головой. Пухленькая, крупная, пушистая, люди улыбались, глядя на нее.
Теперь никто не улыбается, ни один человек не улыбается, глядя на Ляльку.
Это несправедливо.
На стене улыбалась выложенная мозаикой девушка с караваем. Почти как у них в столовой.
Официантка расставила тарелки, разложила ложки-вилки и ножи. Начинать надо с тех, что дальше всего от тарелки. Хотя кого это волнует.
– Будете комплексный? – скучно спросила официантка. – Солянка, салат столичный, картофель жареный, отбивная.
– Да, – сказала она и расправила салфетку, на этот раз на коленях. – Буду.
– Елена Сергеевна, вы уверены, что не хотите посмотреть меню?
– Нет, – сказала она. – Нет, что вы.
– Все равно ничего нет, только комплексный, – сжалилась официантка. – До девятнадцати ноль-ноль только комплексный.
Мальфар пожал плечами:
– Ладно. Несите.
В солянке плавал кусочек лимона и маслина. Какое-то время она гоняла ложкой маслину по тарелке.
– А… вы правда ничего не можете сделать? Или цену себе набиваете?
– Мог бы, сделал бы, – сказал мальфар. Ел он очень аккуратно и быстро.
– А кто может?
– Никто.
– Из Москвы специалиста пришлют, – сказала она злорадно, – вот тогда и посмотрим. Настоящего.
– Откуда в Москве специалисты, – равнодушно сказал мальфар. – Чиновники там, а не специалисты, ото.
– Ладно. – Она все еще, по инерции чувствовала себя смелой и бесшабашной. – Пусть у Лещинского голова болит.
– Пусть, – согласился мальфар.
Какое-то время они ели молча.
Официантка принесла кофе. Кофе был еле теплый.
– А еще ресторан, – сказала Петрищенко обиженно.
Она помнила совсем другой ресторан; с пальмой в углу. Люстра, сверкающая хрустальным огнем, большая, как в театре, белые скатерти, цветы, женщины яркие, как птицы, оживленные голоса, шум. Папа в белом чесучовом костюме, белой рубашке, расстегнутой у ворота, мама молодая, и сама она, Леночка, раскачивается на стуле, завороженная этим светом и этим шумом, и как вдруг уходит из-под нее, выворачивается стул, и она хватается за скатерть в попытке удержаться и тянет на себя…
«Тамара, прекрати! Она же не нарочно».
И все смотрят, все, все нарядные люди за нарядными столиками. Смотрят, смотрят. Смотрят…
– Вы вообще никому не доверяете? – тихо спросил мальфар. – Только потому, что…
– Если вы и правда умеете читать мысли, – завизжала она, вскакивая, и вновь, как тогда, увидела, как обернулись к ней лица редких посетителей, – нечего этим пользоваться! Это нечестно!
Она судорожно копалась в сумочке, вытащила скомканную десятку, кинула ее на скатерть. На белой скатерти десятка была как жирное пятно от солянки.
На бульваре лежали солнечные пятна, но свет был холодный, жесткий. Она плюхнулась на скамейку. Достала пудреницу – под глазами красные пятна, тушь растеклась – и попробовала привести себя в порядок, но уронила пуховку на грязный асфальт.
На скамейке напротив старуха сыпала пшено голубям.
– Вы забыли пальто, – сказал Романюк, усаживаясь рядом с ней.
– Идите к черту. – Она всхлипнула и вытерла нос рукой.
– Эти ваши… жируют на несчастных, ото. Их подножный корм это. Вендиго – не исключение. Нельзя быть несчастной.
– Вы еще скажите эту мерзкую присказку, «хочешь быть счастливым, будь им», я ее ненавижу, ее говорят, когда все равно.
– Ну не так же все плохо, Елена Сергеевна.
– Меня теперь снимут, – всхлипнула она. – Мы не овладели ситуацией. А как ею овладеешь? Мне что, еще трупы нужны? Никто не может с ним справиться, никто… Лещинский мне не простит. Никто мне не простит.
– Ну, успокойтесь, – сказал Романюк.
Его сухая рука крепко сжала ее пальцы, и она вдруг сквозь заливающие глаза слезы, сквозь преломляющую линзу их увидела, что бульвар размывается и исчезает, солнечный свет стал белее, ярче, и она стоит на песчаном берегу, и время не кончается, и каждую песчинку видно очень отчетливо, словно все – и ракушки пустые, и пучки водорослей – преисполнены своего, отдельного и тайного значения. Солнце было сухое и горячее, и песок был сухой и горячий, и она сидела в этом песке, присыпавшем ее колени, и рядом с ней воздвигся огромный песчаный замок из мокрого песка. Песок застыл красивыми натеками, какие бывают на готических соборах, а чуть подальше, чтобы не заляпаться мокрым песком, на огромном расстеленном мохнатом полотенце красивая и молодая мама, с яркими губами, яркими ногтями на пальцах рук и ног… И мамин голос: до чего ж она, бедняжка, похожа на тетю Любу, ей в жизни будет особенно рассчитывать не на что, и голос отца: ну что ты, ласточка, перестань, она же тебя слышит! И вдруг она понимает – это они говорят о ней, о маленькой Леночке, которая