Бунин без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Алексеевич Бунин. Из письма Ю. А. Бунину. Апрель 1895 г.:
Несколько дней после этого известия (о свадьбе А. Н. Бибикова и В. В. Пащенко. — Сост.) я ходил совсем мертвецом ‹…›. А дело было так: Евгений в одну из наших прогулок сообщил мне, что слышал в Ельце; что она вышла замуж за какого-то доктора (теперь-то он говорит, что врал про доктора — слышал про Бибикова). Я, конечно, остолбенел от такой вести, но затаился и поехал в Елец, решившись на все, чтобы узнать. Но узнал нечаянно: у парикмахера Николаева тот, кто стриг, меня спросил, буду ли я завтра на представлении Петита, а потом бывал ли я на Святой на любительских спектаклях. Меня так и передернули эти любительские спектакли, и я уж с задавленным голосом стал расспрашивать, кто играл. «Г‑жа Буцкая, г‑жи Пащенко, мать и дочь, та-с, что вышла замуж за молодого Бибикова»… Я помертвел буквально. «Это какая?» — спрашиваю. «Да старшая, Варвара Владимировна; да вы, верно, и с г‑ном Бибиковым знакомы, черный он такой, худой — Арсений Николаевич». Очевидно, он хотел меня поддуть, потому что спросил после, где я жил зиму. Я насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела и почти бегом бегал часа три по Ельцу, около дома Бибикова, расспрашивал про Бибикова, где он, женился ли. «Да, — говорят, — на Пащенки ‹…›». Я хотел ехать сейчас на Воргол, идти к Пащенко и т. д. и т. д., однако собрал все силы ума и на вокзал, потому что быть одному мне было прямо страшно. На вокзале у меня лила кровь из носу и я страшно ослабел. А потом ночью пер со станции в Огневку и, брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки. Венчались, говорят… [38, 301–302]
Томление
(Екатерина Лопатина)
Вера Николаевна Муромцева-Бунина:
В редакции «Нового Слова» Иван Алексеевич познакомился с молодой писательницей, сестрой профессора философии Льва Михайловича Лопатина, писавшей под псевдонимом К. Ельцова. ‹…›
Оригинальная, и не потому, что хотела оригинальничать, а потому, что иной не могла быть, она — единственная в своем роде, такой второй я не встречала.
В те годы худая, просто причесанная, с вдумчивыми серо-синими большими глазами на приятном лице, она своей ныряющей походкой гуляла по Царицыну, дачному месту под Москвой, в перчатках, с тросточкой и в канотье, — дачницы обычно не носили шляп. Очень беспомощная в жизни, говорившая чудесным русским языком, она могла рассказывать или спорить часами, без конца. Хорошая наездница, в длинной синей амазонке, в мужской шляпе с вуалью, в седле она казалась на фоне царицынского леса амазонкой с картины французского художника конца девятнадцатого века. Была охотницей, на охоту отправлялась с легавой, большею частью с золотистым сеттером.
Ей было в ту пору за тридцать, она на пять лет старше Ивана Алексеевича. Я понимаю, что он остановил на ней свое внимание. Между ними завязалась дружба. Она пригласила его бывать у них в Москве. Они жили в собственном старинном особняке, на углу Гагаринского переулка. ‹…›
Иван Алексеевич определял свои чувства к Катерине Михайловне романтическими, как к девушке из старинного дворянского гнезда, очень чистой, но несколько истеричной.
— Подумай, — рассказывал он, — зайдем в «Прагу», а она начинает говорить: «Нет, не могу есть в ресторанах, с тарелок и пить из фужеров, из которых ели и пили другие…» Если бы я на ней женился, я или убил бы ее или повесился, — смеясь говорил он, — а человек она все же замечательный.
А она рассказывала:
— Бывало, идем по Арбату, он в высоких ботиках, в потрепанном пальто с барашковым воротником, в высокой барашковой шапке и говорит: «Вот вы все смеетесь, не верите, а вот увидите, я буду знаменит на весь мир!» Какой смешной, думала я… [35, 169–170]
Екатерина Михайловна Лопатина (1865–1935), писательница, общественная деятельница. Из дневника:
22 февраля 1898 г. Петербург. Весь день мы почти не расставались… То провожал меня в «Сын Отечества», то отвозил еще куда-нибудь, поправлял оттиски моего романа, и раз я была у него в номере на Пушкинской. Понемногу все стали замечать, намекать на его любовь… Вечером он ждал меня в Союзе писателей. Я никогда этого вечера не забуду. Никогда, кажется, я его таким не видала. Так был бледен, грустен, мил. Так мы тихо, грустно и хорошо говорили ‹…›. Из Союза он пошел за мной, провожать меня. Как я помню эту ночь. Шел снег, что-то вроде метели… Наконец, уже на Садовой, мы заговорили, и все было сказано. Мне вдруг стало легко говорить с ним. Мы пешком дошли до Мастерской, и было так грустно. Я сказала ему, что боюсь его увлечения, его измученного лица и странного поведения, иначе не стала бы говорить; что я не могу пойти за ним теперь, не чувствую силы, не люблю его настолько. Он говорил о том, как никогда и не ждал этого, как во мне он видит весь свет своей несчастной жизни; он не боялся этого, потому что ему нечего терять, ему уже давно дышать нечем; без меня у него тоска невыносимая, но это не какая-нибудь обыкновенная влюбленность, которую легко остановить, а трезвое, настоящее чувство, очень сложное, и расстаться со мною ему невыносимо уже теперь…
Вечером он пришел на вокзал, бледный, даже желтый, и сказал мне, что, вероятно, уедет в понедельник в Нормандию. И тут же говорил, что поправит и пришлет мне с поправками весь мой роман… [6, 65]
Иван Алексеевич Бунин. Из письма Е. М. Лопатиной. 11 апреля 1898 г.:
Многое, о чем мне хочется говорить Вам, многое, что есть в моей душе, — для Вас или чуждо, или ненужно, или просто скучно, или, наконец, так не соответствует Вашему настроению, что неделикатно и неловко с моей стороны говорить Вам об этом. Но ведь для таких предположений есть основания, и если я преувеличиваю ‹то, что угнетает меня› вообще, то не преувеличиваю в некоторых частностях. В мое чувство к Вам входит, напр., и чувство страсти. Прямо говорю Вам это, потому что не дал Вам повода не уважать меня в этом отношении, потому что Вы знаете, что я не посмел бы говорить Вам об этом, если бы это чувство не было так чисто, не граничило бы с самым чистым чувством пред красотою и женственностью в лучшем смысле этого слова. ‹…› Помимо этой любви у меня еще много нежности к Вам, которая увеличивается в те моменты, когда что-нибудь другое особенно трогает меня, как, например, в тот день, когда было Ваше рождение… когда Вы были в своем милом, девичьем белом платье, когда я так любовался Вами и так тянуло меня к Вам. ‹…› Меня подавляет именно то, за отсутствие чего Вы упрекаете меня, — горячее желание быть Вашим другом, близким Вам человеком, а мне все чудится, что я для Вас только милый и хороший знакомый, с которым у Вас много общих интересов, но который… не хочет и не может понимать главного, что составляет суть Вашей жизни. Вы так сдержанны и так замкнуто живете своей внутренней жизнью, что я каждую минуту боюсь быть навязчивым и ненужным, даже в то время, когда какое-нибудь высокое настроение раскрывает душу, как, например, в светлую ночь, когда я отдал бы Бог знает что за то, чтобы вдруг увидать Вас возле себя, увидать вашу обрадованную улыбку и внезапно почувствовать близость бесконечно дорогого человека, которая наполняет душу радостью умереть за него, сделать все, только бы он был счастлив. Меня подавляет и Ваше грустное отношение к жизни ‹…› и, наконец, Ваша жизнь. Мне невыносимо думать, в каких тисках, без радости и деятельности, проходит Ваша молодость, что Вас ждет, может быть, угнетенная покорность судьбе, а потом — одинокая старость [18, 251–252].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});