Обойденные - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Полноте, Нестор Игнатьич,- начал было Кирилл Сергеевич, но сестра снова остановила его сердобольный порыв и дала волю плакать Долинскому, обхватившему в отчаянии ее колени.
Мало-помалу он выплакался и, облокотясь на стул, взглянул еще раз на покойницу и грустно сказал:
- Все кончено.
- Вы мне позволите, m-r Долинский, заняться ею?
- Занимайтесь. Что ж, теперь все равно.
- А вы с братом подите отправьте депешу в Петербург сестре.
- Хорошо,- покорно отвечал Нестор Игнатьевич. Онучин увел Долинского, а Вера Сергеевна послала m-me Бюжар за своей горничной и в ожидании их села перед постелью, на которой лежала мертвая Дора.
Детский страх смерти при белом дне овладел Верой Сергеевной: все ей казалось, что мертвая Дора супится и слегка шевелит насильно закрытыми веками.
Одели покойницу в белое платье и голубою лентой подпоясали ее по стройной талии, а пышную красную косу расчесали по плечам и так положили на стол.
Комнату Дашину вычистили, но ничего в ней не трогали; все осталось в том же порядке. Долинский вернулся домой тихий, грустный, но спокойный. Он подошел к Даше, поднял кисею, закрывавшую ей голову, поцеловал ее в лоб, потом поцеловал руку и закрыл опять.
- Пойдемте же к нам, Нестор Игнатьич! - говорил Онучин.
- Нет, право, не могу. Я не пойду; мне здесь хорошо.
- В самом деле, ваше место здесь,- подтвердила Вера Сергеевна.
Он с благодарностью пожал ей руку.
- Знаете, что я забыла спросить вас, m-r Долинский! - сказала Вера Сергеевна, зайдя к нему после обеда.- Вы Дору здесь оставите?
- Как здесь?
- То есть в Италии?
- Ах, боже мой! Я и забыл. Нет, ее перевезут домой, в Россию. Нужно металлический гроб. Вы, ведь, это хотели сказать?
- Да.
- Да, металлический.
- Вы не хлопочите, maman все это уладит: она знает, что нужно делать. Она извиняется, что не может к вам придти, она нездорова.
Старуха Онучина боялась мертвых.
- Позвольте же, деньги нужно дать,- беспокоился Долинский.
- После, после отдадите, сколько издержат.
- Благодарю вас, Вера Сергеевна. Я бы сам ничего не делал.
M-lle Онучина промолчала.
- Как вы хорошо одели ее! - заговорил Долинский.
- Вам нравится?
- Да. Это всего лучше шло к ней всегда.
- Очень рада. Я хочу посидеть у вас, пока брат за мною придет.
- Что ж! Это большое одолжение, Вера Сергеевна.
- У вас есть чай?
- Чай? Верно есть.
- Дайте, если есть.
Долинский нашел чай и позвал старуху. Принесли горячей воды, и Вера Сергеевна села делать чай. Пришла и горничная с большим узлом в салфетке. Вера Сергеевна стала разбирать узел: там была розовая подушечка в ажурном чехле, кисея, собранная буфами, для того, чтобы ею обтянуть стол; множество гирлянд, великолепный букет и венок из живых роз на голову.
Разложив все это в порядке, Вера Сергеевна со своею горничной начала убирать покойницу. Долинский тихо и спокойно помогал им. Он вынул из своей дорожной шкатулки киевский перламутровый крест своей матери и, по украинскому обычаю, вложил его в исхудалые ручки Доры.
Перед тем, когда хотели закрывать гроб покойницы, Вера Сергеевна вынула из кармана ножницы, отрезала у Дорушки целую горсть волос, потом отрезала длинный конец от ее голубого пояса, перевязала эти волосы обрезком ленты и подала их Долинскому. Он взял молча этот последний остаток земной Доры и даже не поблагодарил за него m-lle Онучину.
Глава седьмая
ПИСЬМО ИЗ-ЗА МОГИЛЫ
Анна Михайловна получила письмо об отчаянной болезни Доры за два часа до получения телеграммы о ее смерти.
Анна Михайловна плакала и тосковала в Петербурге и ее никто не заботился утешать. Один Илья Макарович чаще забегал под различными предлогами, но мало от него было ей утешения: художник сам не мог опомниться от печальной вести и все сводил разговор на то, что "сгорело созданьице милое! подсекла его судьбенка". Анна Михайловна, впрочем, и не искала сторонних утешений.
- Не беспокойтесь обо мне, Илья Макарыч, ничего со мною не сделается,-отвечала она волновавшемуся художнику.- От горя люди, к несчастью, не умирают.
Только Анне Анисимовне она часто с тревогою сообщала свои сновидения, в которых являлась Дора.
- Видела ее, мою крошку, будто она одна, босая, моя голубочка, сидит на полу в пустой церкви...- рассказывала, тоскуя, Анна Михайловна.
- Душенька ее...- сочувственно начинала бедная девушка.
- И эти ручки, эти свои маленькие ручонки ко мне протягивает.. Ах ты, боже мой! Боже мой! - перебивала в отчаянии Анна Михайловна, и обе начинали плакать вместе.
Через три дня после получения печальных известий из Ниццы, Анне Михайловне подали большое письмо Даши, отданное покойницей m-me Бюжар за два дня до своей смерти. Анну Михайловну несколько изумило это письмо умершего автора; она поспешно разорвала конверт и вынула из него пять мелко исписанных листов почтовой бумаги.
"Сестра! Пишу к тебе с того света,- начинала Даша.- Живя на земле, я давно не в силах была говорить с тобою по-прежнему, то есть я не могла говорить с тобой откровенно. В первый раз в жизни я изменила себе, отмалчивалась, робела. Теперь исповедуюсь тебе, моя душка, во всем. Пусть будет надо мной твоя воля и твой суд милосердый. Мой мир прошел предо мною полным, и я схожу в готовую могилу без всякого ропота. Совесть я уношу чистую. По моим нравственным понятиям, то есть понятиям, которые у меня были, я ничем не оскорбила ни людей, ни человечество, и ни в чем не прошу у них прощения. Но есть, голубчик-сестра, условия, которые плохо повинуются рассудку и заставляют нас страдать крепко, долго страдать, наперекор своей уверенности в собственной правоте. Одно такое условие давно стало между мною и тобою; оно поднималось, падало, опять поднималось, росло, росло, наконец, выросло во всю свою естественную или, если хочешь, во всю свою уродливую величину, и теперь, с моею смертью оно, слава богу, исчезает. Я говорю, Аня, о нашей любви к Долинскому... Пора это выговорить... Зачем мы его полюбили обе - я не разрешу себе точно так же, как не могла себе разрешить никогда, что такое мы в нем полюбили? Что такое в нем было?.. Увлеклись своими опекунскими ролями, или это - сила добра и честности?
Да бог с ними, с этими вопросами! поздно уж решать их.
Я себе свою начальную любовь к этому Долинскому, к этой живой слабости, объясняю, во-первых, моей мизерикордией, а, во-вторых... тем, что ли уж, что нынешние сильные люди не вызывают любви, не могут ее вызвать. Я не знаю, что бы со мной было, если бы я рядом с Долинским встретила человека сильного как-то иначе, сильного любовью, но люди, сильные одною ненавистью, одним самолюбием, сильные уменьем не любить никого, кроме себя и своих фраз, мне были ненавистны; других людей не было, и Долинский, со всеми его слабостями, стал мне мил, как говорят, понравился.
Ты знаешь, что я его люблю едва ли не раньше тебя, едва ли не с первой встречи в Лувре перед моей любимой картиной. Но он тебя, а не меня полюбил. Вы это искусно скрывали, но недолго. Сердце сказало мне все; я все понимала, и понимала, что он считает меня ребенком. Это меня злило... Да, не будь этого, может быть, и ничего бы не было остального. Сначала я заставляла молчать мое странное, как будто с зависти разгоравшееся чувство; я сама уверяла себя, что я не могла бы успокоить упадший дух этого человека, что ты вернее достигнешь этого, и таки-наконец одолела себя, отошла от вас в сторону. Вы не видали меня за своею любовью, и я вам не мешала, но я наблюдала вас, и тут-то мне показалось, что я поняла Долинского гораздо вернее, чем понимала его ты. Тебе было жаль его, тебе хотелось его успокоить, дать ему вздохнуть, оправиться, а потом... жить тихо и скромно. Так я это понимала.
Я была очень молода, совсем неопытна, совсем девочка, но я чувствовала, что в нем еще много жизни, много силы, много охоты жить смелее, тверже. Я видела, что силе этой так не должно замереть, но что у него воля давно пришибена, а ты только о его покое думаешь. Я почувствовала, что если б он любил меня, то я бы могла дать ему то, чего у него не было, или что он утратил: волю и смелость. Это льстило моей детской гордости, этим я хотела отметить мою жизнь на свете. Но вы любили друг друга, и я опять отошла в сторону и опять наблюдала вас, любя вас обоих. А тут я заболела, собиралась умирать. Занося ногу в могилу, я еще сильнее почувствовала мою любовь - в страсть она переходила во мне. Это было для меня чувство совершенно новое, и я, право, в нем не виновата. Это как-то сделалось совсем мимо меня! Мне не хотелось умирать не любя: мне хотелось любить крепко, сильно. Это было ужасное чувство, мучительное, страшно мучительное! Тут поехали мы в Италию; все вдвоем да вдвоем. Сил моих не было с собою бороться - хоть день, хоть час один я хотела быть любимою во что бы то ни стало. Ах, сестра, ты простила бы мне все, если бы знала, какое это было мучительное желание любви... обожания, чьего-то рабства перед собою! Это что-то дьявольское!.. Это гадко, но это было непреодолимо.