Дальние снега - Борис Изюмский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Грибоедов подумал, что напрасно он до сих пор не представил к награде Митю, спасшего тогда поручика: «Вот русский нрав — этот казак свершил подвиг и не придал ему значения». Пожилой казак поглядел на Александра Сергеевича доверчиво:
— Мы даже песню сложили. Извиняйте, ваше превосходительство, ежели что не так… — Он заговорил речитативом:
Ох ты, служба нужная,Сторона грузинская…Ты нам, служба, надокучила,Добрых коней позамучила.Положила ты, служба,Много казачьих головушек,Позасиротила ты, служба,Малых деточек…
Казаки завздыхали:
— Когда воротимся?
— Как есть позасиротила…
— Наши-то жалмерки позастывали…
— Жизня, она что ниже, то жиже…
— Вы из каких станиц? — спросил Грибоедов Чепегу.
— Мы все боле с Потемкинской. Может, слыхали, ваше превосходительство? Прежде ее Зимовейской звали. — Из-под густых бровей казака светлые глаза глянули пытливо и умно.
— Слыхал! — усмехнулся Грибоедов, зная, что Разин оттуда. — Да и в краях ваших вольных бывал. Не величай ты меня хоть перед песней превосходительством. Александр Сергеевич я. Вы о Стеньке песню не знаете ль?
Песню о Разине они хранили в тайне, но, видно, что-то разрешило посвятить в нее этого человека, о котором они уже слышали много хорошего, и Федор Исаич, мгновение поколебавшись, сказал:
— Как не знать! Митя, а ну-ка зачинай, а мы на подхват…
Митя расправил ремень, весь подтянулся, приосанился, откинув светловолосую голову, запел:
— Ой, да ты взойди, взойди, солнце красное…Обогрей нас, солнце, добрых молодцев,Добрых молодцев, сирот бедных.Ой, мы не сами то, братцы, идем,Ой, да нас нужда ведет…Мы не воры, ох, да не разбойнички,Ой, да Стеньки Разина мы помощнички.
Горы опять прислушивались, примеряя песнь к себе, к своей вольнолюбивой стихии, а когда песнь смолкла, отголоски ее, словно еще один хор, долго обегали могучие отроги.
— Истинная поэзия… — будто очнувшись, тихо сказал Грибоедов Нине.
— Чудо! — воскликнула Нина. — Чудо как хорошо!
Пожилой казак улыбнулся добро.
Нина посмотрела на Александра:
— Можно и мне спеть?
— Конечно.
Она запела песню из его поэмы «Кальянчи»:
— Вышли мы на широтуИз теснин, где шли доселе,Всю творенья красотуВ пышной обрели Картвеле,Вкруг излучистой КурыЯсным днем страна согрета…
Голос у нее — несильный, но приятный, мягкий. Для Грибоедова была неожиданностью эта простосердечная общительность Нины.
Последние слова она пропела с такой милой, стеснительной улыбкой, так проникновенно, что казаки одобрительно загудели:
— Сущий соловушка у тебя, господин посол…
— Ладно песню ведет…
Уже поднимаясь, Грибоедов попросил Митю:
— Ты мне завтра перескажешь несколько песен, я запишу?
— Со всей душой! — живо откликнулся Митя и, спохватившись, добавил: — Рад стараться!
— Ну, добрый ночи!
— И вам того ж…
Грибоедовы скрылись за горным поворотом. Федор Чепега набил трубку самосадом, высек кресалом огонь, раздул затлевшийся шнур, поднес его к трубке, с наслаждением попыхал.
— Хорошие баре… — наконец сказал он с явным одобрением.
— А глаза у ей, ну, чисто звезды, — тихо и как-то совсем по-детски сказал Митя.
— Кубыть, Александр Сергеевич и сам песни не складывал, — проницательно заметил Федор Исаич и огладил свой ус. — Ну, похлебаем, станишники, да и впрямь спать будем… Верно сказано: «Слава казачья, а жисть собачья…» Што в тех персах ждет нас?
…За Гергерами, недалеко от селения Амамлы, в узкой долине, ответвлявшейся от дороги и обставленной горными кряжами, Грибоедов увидел знакомую могилу русского командира батальона Монтрезора. Каждый раз, следуя этой дорогой, Грибоедов неизменно подъезжал к одинокой могиле.
И сейчас, распорядившись, чтобы кортеж двигался к Амамлы и там расположился на привале, Александр Сергеевич попросил Нину:
— Пойдем со мной вон к той могиле… Тебе не трудно?
Уже пала вечерняя роса. Грибоедов, набросив на плечи жены легкую белую бурку, повел Нину к пирамидальному камню на холме, приказав слугам подождать с конями у дороги, возле пульпулака — памятника-родника, склоняясь над которым путник поминал усопшего.
Остановившись возле могилы — последнее землетрясение немного сдвинуло камень, — Грибоедов обнажил голову.
— Четверть века назад, — сказал он тихо, словно боясь нарушить тишину, разлитую вокруг, — майор Монтрезор и его сборный отряд из ста десяти человек с одной пушкой был окружен здесь шестью тысячами персов Эмир-Кулихана… Бой шел несколько часов… Майор трижды водил свой отряд в штыки… Заткнул рану в боку платком… кровь текла по пальцам… он продолжал наводить орудие, понимаешь, до последнего заряда… Потом бросился на ствол пушки, обнял его… Персы изрубили героя в куски…
Бледное лицо Александра было торжественно-отрешенным.
Нина, понимая состояние мужа, молчала.
— Этот камень, — хрипло закончил Грибоедов, — поставила родная сестра Монтрезора… приезжала сюда из Тифлиса…
Он умолк.
«На Сенатской площади, — думал Грибоедов, — дети 12-го года обрекли себя на гибель, но были бесстрашны».
Грибоедов всегда смотрел на себя как бы со стороны, вечно устраивал проверку собственной смелости, словно опасаясь, достаточен ли ее запас у него. Поэтому испытывал себя и когда служил под началом генерала Кологривова, и позже, ввязываясь в бои, не приличествующие дипломату. Он не мог стоять в безопасном месте, когда лилась кровь друзей.
Может быть, на следствии в Петербурге ему надо было бросить открыто в лицо палачам: «Душой я с ними и хочу разделить их судьбу»? Но что принесло бы это, кроме радости губителям?
Ему удалось в кабинете допроса похитить один из запечатанных в холст пакетов с самыми уличающими его письмами Кюхельбекера и передать их на волю другу Жандру. С врагом надо хитрить.
Он писал на каторгу Александру Одоевскому: «Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах и заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг…»
Да, подвиг! Их не сломят каторгой… Они выйдут оттуда, может быть, менее пылкими, но запасшимися твердостью…
Херсонесцы две тысячи лет назад клялись Зевсу, Земле и Солнцу, что не дадут в обиду свободу. Они верили: клятвопреступнику не принесут плода ни земля, ни моря, ни женщина…
«Я тоже клянусь вот сейчас быть верным во всем: в принципах, в человеколюбстве, в своих чувствах к этой женщине…»
Он посмотрел на Нину как-то странно, пронзительно.
— Прошу тебя, не оставляй костей моих в Персии. Если умру, похорони на Мтацминда, у монастыря святого Давида, — вдруг попросил он.
— Ну что за мысли, Александр! — испуганно воскликнула Нина.
— Ты помнишь:
За злато продал брата брат.Рекли безумцы: нет Свободы.И им поверили народы.Добро и зло — все стало тенью…
Он не то задумался, не то запамятовал.
Нина закончила:
— Все было предано презренью,Как ветру предан дольный прах…
— Дольный прах… — задумчиво повторил Александр Сергеевич. — Так ты обещаешь мне?
Обет
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
А. ПушкинПри въезде Грибоедова в Эчмиадзин все обитатели монастыря святой Гаяне вышли его встречать.
Сойдя с коня, Грибоедов приложился к кресту, протянутому патриархом.
Звонили колокола, покачивались хоругви и кадильницы, торжественно пели иноки священный гимн «Боже чудославный и присно пекущийся». В чистом воздухе синели струйки ладана, фиолетовыми пятнами выделялись ризы. Патриарх Ефрем — щупленький, с широкой седой бородой — взывал:
— Не ожесточайте сердец ваших! Да исполнится воля всевышнего!
Казалось, вдали внимал ему величественный Арарат.
Монастырская высокая стена, своими круглыми башнями схожая с крепостной, многоугольные купола мрачноватой церкви, молчаливые монахи в черных рясах и островерхих клобуках — все уводило куда-то в далекое средневековье, а может быть, и за пределы его.
Грибоедов приказал казачьему отряду разбить палатки за монастырской стеной, отогнать коней на попас. Сам же со свитой, слугами и родственниками устроился в приготовленном на этот случай заботами Александра Гарсевановича большом каменном доме возле площади.