Над Кубанью зори полыхают - Фёкла Навозова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долго беседовал Митька с соседями. Просиживал на завалинке или у себя под забором, на старых брёвнах.
Митьку, казака из богатой семьи, провоевавшего около двух лет в Красной Армии, соседи–казаки слушали со вниманием. Всё, что впитал в себя в армии, что понял из рассказов политических ораторов и комиссаров, Митрий сейчас пересказывал станичникам.
— Так‑то оно так! Расеказываешь‑то ты хорошо! А все‑таки не верится, што при этой власти нам будет лучше, — подавал голос кто‑нибудь из соседей, а другие в несколько голосов доказывали:
— Нас, казаков, за сторонников трона и теперь считают.
— Не всех! —возражал Митька.
Спорщики настаивали:
— Нет, всех! Казак — это сейчас ругательное слово, вроде как душитель. Иногородние мстить нам будут!
— Будут, беспременно будут, — поддерживали другие. — Чертом на нас глядят. Разверстку ищут, готовы кожу содрать.
И тут же заговаривали о самом наболевшем:
— Скажи нам, Митя, па–свойеки скажи: эта чёртова продразвёрстка скоро кончится? Сначала хлебом обложили, а теперь дополнительными продуктами: гони сало, яйца, шерсть. Скоро придётся заживо гусей щипать, потом определённо пух станут собирать на подушки.
Митька горячо доказывал, что продразвёрстка не вечна. Окрепнет–государство —должны по–другому зажить.
— Ну–у! Эго, брат, ещё бабушка надвое сказала. Вот скоро отберут у нас паи земли да отдадут иногородним — их у нас набралось больше, чем казаков. Заставят казака батрачить на собственной земле. А што думаешь, будет так? — поддевал Шкурников.
Но Митрий не уступал. Выставив вперёд левую руку с растопыренными пальцами, он доказывал:
— А декрет о земле о чём говорит?
На него смотрели с нетерпеливым интересом.
— Передел земли на Кубани ранее трёхкратного чередования севооборота не производить. Значит, считай, девять лет по старинке будем пользоваться землёй, это что‑то да значит. Так?
Митрий загнул мизинец.
— Так! — согласились казаки.
А Митька уже безымянный палец загнул.
— Советские коммунальные хозяйства, которые организуются по тому же декрету, не имеют права располагаться на наделах казаков?
— Нет, не имеют! — отвечали казаки. — Вроде так разъяснял комиссар.
— Значит, два хороших дела в нашу пользу, — подводил итог Митька, загибая средний палец. — Земельные наделы на душу остаются те же?
— Ну дальше, дальше, — торопили его.
Митька сжал все четыре пальца.
— Землепользование останется на тех же местах. Так я говорю, нет?
Соседи чесали затылки.
— Как будто все так, как будто все правильно. Да вот…
— А што вот? Чего вам ещё надо? В сторонку хочется стать? Нехай властц сама барахтается с нуждой.
Так нельзя! — укорял Митька. — Энто вот тем, у кого тысячи десятин было, им, конечно, придётся потесниться.
Иван Шкурников с ехидцей нашёптывал своему куму Кобелеву:
— Ни черта хорошего из этой жизни не выйдет. Обдерут нас как липу и скажут: «Ну, пролетарии, соединяйтесь с иногородними». И пойдём мы с тобой, кум, с сумочками христарадничать. Как ета: подайте, не лома–а-й–те!
— Куда?
— Вот именно, куда? Некуда!
И вздыхали кумовья: «И чего там наши за границей сидят? Ведь сейчас власть можно голыми руками взять!»
Скрепя сердце, надеясь на лучшее, засеяли по осени казаки свои паи озимой пшеничкой и с грехом пополам помогли засеять и безлошадным.
ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ
Егорка Колесников рос бедовым и отчаянным казачонком. Бабка Матвеевна, души в нём не чаяла. А Егорка облазил все акации в поисках вороньих гнёзд, сражался с крапивой у станичных плетней, лакомился грушами–бергамотами в старом атаманском саду.
В этот день он решил добыть подарочек для своего дружка Кольки Малышева, только–только поднявшегося после тифа.
Забравшись на чердак атаманского дома, Егорка принялся наполнять карманы старым горохом.
И вдруг услыхал протяжный, мучительный стон и хриплый кашель. Мальчишка обмер от страха, потому что знал, что в доме никого не было: бабка пропалывала огород, крестный, дядька Алешка уехал в степь.
Ощущая дрожь в ногах, испуганный хлопец колобком слетел по дробине вниз и помчался по улице, придерживая карманы с горохом.
Колька Малышев грелся на завалинке: худой и жёлтый после болезни.
Егорка, запыхавшись, присел рядом с другом.
— Колька, а я тебе гороху принёс. Говорят, что после тифу еда — самое первое дело. Ты ешь, ешь горох, он вкусный!
Колька с трудом пережёвывал твёрдый, как речной гравий, горох–зубарь.
— Прошлогодний?
— Да нет! Не должно быть. Это я у бабушки на чердаке набрал. — И, сдвинув брови, прошептал: — А у неё в доме, в стенке, домовой живёт. Как начнёт охать, даже днём слышно…
Колька недоверчиво посмотрел на Егорку.
— А может, никакою там домового и нет? Тебе это всё показалось? Говорят, что брехня эти домовые.
— Я и сам так думал…
— А ты матери говорил?
— Говорил! Она мне сказала, что это плачет душа дедушки нашего…
И вдруг глаза Егорки вспыхнули:
— Колька, а хочешь, пойдём сейчас к тому дому?
— Пойдем! — оживился Колька..
Незаметно перебрались через плетень сада, тихонько подошли к глухой стене, прижались к ней и стали слушать. Где‑то прямо рядом с ними послышался глухой кашель и стон.
— Слышишь? — прошептал Егорка.
— Слышу, — ответил Колька. И, скользнув взглядом по стене, заметил пыльное крошечное окошечко.
— А ну, подсади! Я гляну, что там!
Через пыльное стекло на Кольку глядело чьё‑то серое, мохнатое лицо. Глаза тоже были серые, мёртвые и пустые. Колька скатился на землю.
— Видал? Видал? — спрашивал Егорка.
Колька молча кивнул головой.
— Ну вот, — с упрёком проговорил Егорка. — А ты говорил, я выдумываю.
Они выбрались на улицу. И тут Кольку вдруг осенило:
— Нам с этим делом надо в ревком к дядьке Шелухину. Потому что раз Советская власть отменила домовых, то получается, что они — контра.
— Верно. Пошли в ревком.
Петра Шелухина в ревкоме не оказалось. Там был Архип.
— Значит, домовой? — усмехнулся он, выслушав Егорку и Кольку. — И кашляет?
Колька кивнул головой.
— Хорошо, разузнаем мы, что это за домовой.
Архип решил поручить эту операцию Митрию За–воднову.
— Поезжай ты, — сказал он ему. — Выясни, что там такое, кто прячется. В случае чего, действуй по своему усмотрению.
Пока в исполкоме советовались, как быть с «домовым», бывший атаман подал из застенка голос, покликал вернувшуюся с огорода жену:
— Ой, иди сюда. Кажись, помираю.
Старуха бросилась за печь к лазу.
— Ну, выходи, выходи же ради бога, Евсеюшка!
— Трудно мне. Боюсь, не смогу вылезти. Сердце останавливается. Задыхаюся.
Матвеевна ухватила высунувшиеся руки мужа и стала вытаскивать его в кухню.
— О господи боже, хоть бы живым вытянуть‑то! Чижолый ты какой! — причитала она. —Ну, понатужься, понатужься, Евсеюшка. Еще трошки понатужься!
Наконец атаман выполз из тесного лаза и без сил раскинулся на полу.
Жена, присев рядом, беззвучно плакала.
— На дворе што, солнышко? — с трудом раскрывая запухшие глаза, спросил Евсей.
— Ага, солнышко! Денек хороший, ядрёный, ясный денёк.
— Алешка‑то где?
— В поле, пары поднимает.
Старуха поднесла Евсею кружку с горячим молоком.
— На вот, попей.
Евсей отвёл руку жены.
— Не к чему это мне! Видать, от жизни за печкой не спрячешься. Да и не к чему это — живому в могиле сидеть…
Евсей вздохнул. Жена тоже охнула. Евсей поднялся с пола, прошёлся на дрожащих ногах по горнице, подошёл к поставцу с посудой, потрогал этажерку с граммофоном и машинку «Зингер». Давно он уже не видел эти вещи при дневном свете. Потом, открыл гардероб и снял с вешалки старый чекмень, стал его натягивать.
— Куда ты, родименький?
— Пойду в правление, явлюсь. Нет моей мочи сидеть больше в запечье.
Он подошёл к зеркалу и с ужасом стал разглядывать своё обросшее сивой бородой землистое лицо.
— Господи боже. Это я за два года таким стал!
Он опустился на стул и заплакал, трясясь и задыхаясь.
— Выведи меня на солнышко, —попросил он жену. — Погреться хочется. — И, как слепой, протянул руки, ловя солнечные зайчики, падающие через окно. — Хорошо‑то как!
С полчаса Евсей просидел под яблоней, глядя в синее небо и улыбаясь ему. Потом встал и, опираясь на костыль, волоча ноги, вышел на улицу.
Шел он не таясь, посреди дороги, чтобы все видели, что идёт с повинной. Соседские мальчишки гурьбою следовали за ним в отдалении, не решаясь подойти поближе — уж больно страшен был бывший атаман. Чуть поодаль, вдоль заборов, обливаясь слезами, шла Матвеевна, ожидая, что её муж вот–вот упадёт на дорогу.