Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней - Игорь Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Различение двух реакций ребенка при отторжении его от материнской груди позволяет, переходя к взрослым, говорить о том, что есть садизм и «садизм», активный и пассивный садизм, если угодно: экстравертированный и интровертированный. Садистский характер вариативен, образует психопарадигму. Как бы ни различались между собой два вида этого характера, оба, если воспользоваться словами из тютчевского эпиграфа, «любят убийственно», но если одному, чтобы любить, нужно разрушать, то второй (пассивно-садистская личность) испытывает не Haß-Liebe, а нечто иное — влечение к тому, что было подвергнуто насилию, деформации и т. п. каким-то третьим лицом. Ставя себя на место страдающего объекта, отрекаясь от собственной агрессивности, мы вынуждены искать источник страдания в другом субъекте (ибо нет объекта без субъекта), переносить нашу потенциальную «убийственную любовь» на некое существо во внешней для нас действительности. «Собственное иное» садизма есть мировоззрение, хотя и не инициирующее насилие, однако только его и застающее кругом.
1.3.2.2.2. Теперь становится ясно, почему авангард в равной мере способен и звать к разрушению, и защищать поруганные, во зло употребленные, перестающие существовать объекты, будь то страдающая женщина у Пастернака; животные в зоопарке, в которых погибают человеческие задатки («Зверинец» Хлебникова[370]); мучимый людьми растительный мир («Песнь о хлебе» Есенина); теряющая жизненные силы мировая культура («комната умирающего», «могильная ладья египетских покойников», по словам Мандельштама[371]); раздавленная коллективизацией деревня («Погорельщина» Клюева) и т. п. Если в мужской поэзии авангарда мы имеем дело с лирическим субъектом, сочувствующим чужому страданию, т. е. каким-то образом от него и дистанцированным, то авангардистская женская поэзия часто представляет собой прямое артикулирование физической боли, наносимой лицу, которое принуждено к объектности (ярчайший пример — стихотворение Ахматовой, написанное как бы жертвой садистского акта: «Муж хлестал меня узорчатым, Вдвое сложенным ремнем…»), или даже оказывается непосредственным голосом абиозиса (так, Цветаева в монологе «Эвридика — Орфею» дает слово существу, навсегда принадлежащему царству мертвых).
1.3.2.3. Выход ребенка из грудного возраста — начало его самостоятельной жизни. Способность к самообеспечению, к поддержанию своего бытия собственными силами не что иное, как биологическая необходимость. Нежелание ребенка подчиняться этому императиву, значимому для любого живого существа, представляет собой, как мы уже писали, сугубо человеческий протест против правил природы. Садистское поведение ребенка знаменует, как и другие шаги онтогенеза, определенный этап в развитии сознания, в выхождении человека за пределы отприродности.
Хотя для большинства детей вступление в садистский период опричинивается отрывом от груди, через садизм проходит всякий ребенок, а не только тот, который питается материнским молоком или молоком кормилицы. Садистская энергия накапливается и разряжается детьми по мере того, как сокращается общий объем заботы взрослых о них. Как бы ни питался ребенок от рождения, он неизбежно будет конфронтировать в какой-то момент с предоставлением ему старшими большей, чем прежде, свободы. Садистское детство — универсалия человеческого существования. При этом в любом случае первосадизм орален: даже если ребенок и не был вскормлен грудью, он будет стараться восстановить ослабевшую связь с опекавшим его взрослым так, чтобы поглотить, интроецировать объект и тем самым гарантировать себе в дальнейшем — надежнейшим из всех образом — неотчуждаемость от объекта.
Чем более зрелой становится культура, чем дальше заходит ее поступательное движение, тем более раннему шагу в восхождении ребенка к сознанию она соответствует (садистское детство, как нам уже известно, предшествует истерическому). История приближает культуру к ее концу, который есть начало онтогенеза. Поздние культуры, вроде истерического символизма и садистского постсимволизма, которые, с другой стороны, глубоко архаичны с онтогенетической точки зрения, разрешают это противоречие между онтогенезом и филогенезом за счет филогенеза, смешивая миф и современность, первозданную и текущую культуры. И символисты и авангардисты, как хорошо известно, — это мифопоэты[372]. Психоанализ направляет свое внимание прежде всего на начальные стадии детской психики и на первобытную культуру, выводя отсюда знание о последующих формах психической и культурной организации, как раз потому, что он не мог бы иначе примирить свое позднее историческое происхождение и фиксированность его создателей (носителей истерического и садистского комплексов) на раннем детстве.
1.3.3. Как нам кажется, не стоит отрывать анально-садистскую стадию от орально-садистской. На анальном этапе эволюции ребенок возмещает регрессивность своего поведения, возвращающего ему объект resp. возвращающего его к объекту, прогрессивно означенным вниманием к автопроизводству дефектного (отбрасываемого) объекта. Подчеркнутое Фрейдом стремление ребенка на втором году жизни отсрочивать стулоотделение (окончательное изложение этой проблемы см. в: «Drei Abhandlungen zur Sexualtheorie», 1915, 1924), с одной стороны, и с другой — отмеченный Э. Джоунсом интерес детей к рассматриванию собственных экскрементов и к игре с ними[373] компенсируют, соответственно, агрессивный захват ущербного объекта и приобщение таковому. (Нам нет нужды видеть, подобно Фрейду, в нежелании ребенка вовремя извергнуть переваренную пищу проявление инфантильной сексуальности — расчет на удовлетворение от максимального возбуждения анально-эрогенной зоны; наше объяснение этих задержек имеет в виду детскую логику[374].) Приближаясь к концу своего садистского периода, составляющего единый, хотя и поэтапно (от оральности к анальности) развертывающийся комплекс, ребенок, бывший поначалу реагирующим садистом (и «садистом»), делается демиургом собственного дефектного мира, творцом сотворившей его когда-то реальности. Вряд ли случайно поэты-авангардисты обращались в поздних, завершающих творческую эволюцию, текстах к обобщающе-копрологическим мотивам, подобно Маяковскому с суммирующей его литературный опыт формулой: «Я, ассенизатор и водовоз…»[375] из предсмертной поэмы «Во весь голос» (ср. еще позднее стихотворение «Парижанка», где в бывшей всегда важной для поэта мифологеме «город=женщина» Париж представляет уборщица в общественном туалете), — или Пастернаку, писавшему в «Стихотворениях Юрия Живаго»: «И, всего (sic!) живитель и виновник, — Пахнет свежим воздухом навоз»[376].
При завершении садистской эволюции ребенок, поначалу отказывавшийся быть самостоятельным существом, становится таковым, но не применительно к той среде, которая ему предлагается извне, — он вырабатывает среду сам, пользуясь ресурсами своего тела. Маленький садист не принимает автономию как вынужденную и формирует ее на свой лад. Из недостаточно самостоятельного он становится сверхсамостоятельным существом, находящим зависящий от него, им самим продуцируемый объект. Сообразно этому садистская культура склонна гипертрофировать свою автономность во временном или в пространственном планах (акмеисты называют себя также «адамистами» — первоизгнанными из симбиотического бытия[377]; Хлебников именует «самовитую» (= автореферентную) речь «образом мирового грядущего языка»[378]; многие футуристы сравнительно рано пишут автобиографии — выступают первооткрывателями собственной жизнедеятельности, таковы: «Его — моя биография великого футуриста» Каменского[379], «Я сам» Маяковского, «Охранная грамота» Пастернака).
Под предложенным углом зрения не приходится говорить, что садист только симбиотичен (Э. Фромм и др.), что он всецело противостоит самоценной личности (Д. Шапиро, А. Грюн). Зато можно утверждать, что для садистского характера симбиоз принципиально поддается замещению замкнутым в себе существованием. Садист может поэтому и жаждать власти над (симбиотическим) объектом, и аннулировать его (покидать, непоправимо портить, наконец, уничтожать объект). Тем самым некрофилия для нас, вразрез с Э. Фроммом, это одна из возможностей садизма, некросадизм, а не особый (пусть и близкий к садистскому) синдром. Идея смерти другого, близкого пробуждается у всякого — не только аутичного — ребенка, когда он начинает создавать свой собственный (анальный) мир, когда он отпадает от любимого объекта — матери или эрзац-матери[380]. Мертво для ребенка в этом возрасте то, что давало либо по меньшей мере обеспечивало ему жизнь. Рождающее и умирающее смешиваются. При этом отмершее (мать) продолжает присутствовать для ребенка здесь и сейчас. Некрофилия, следовательно, вовсе не обусловлена биологически, как думал Фрейд, строя учение об изначальности мазохизма (Thanatos идеологичен, как, впрочем, и Eros). Садист не отличает исчезновение от возникновения.