Новый Мир ( № 4 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но судя по тому, что сошли они все-таки в Астапове, в 6.35 вечера, Маковицкий, как врач, наблюдая состояние Л. Н., запаниковал и принял решение сойти на первой же крупной станции. Данков не был такой станцией. Астапово — было. Но и в Астапове не было гостиницы. Вскоре это станет головной болью для десятков журналистов, которые наводнят Астапово.
К кому первому бросился Маковицкий, едва сойдя на перрон в Астапове? К начальнику станции, разумеется. «Я поспешил к начальнику станции, который был на перроне, сказал ему, что в поезде едет Л. Н. Толстой, он заболел, нужен ему покой, лечь в постель, и попросил принять его к себе... спросил, какая у него квартира».
Начальник станции Иван Иванович Озолин в изумлении отступил на несколько шагов назад от этого странного господина с бледным, почти бескровным лицом и заметно нерусским выговором, который убеждал его, что на его станцию приехал Лев Толстой (!), больной (!), и хочет остановиться на его (!) квартире. Это звучало как полный бред. Да и было бредом, если взглянуть на вещи здраво. Кто выручил Маковицкого? Опять же кондуктор, который стоял рядом и подтвердил Озолину слова доктора.
Озолин, латыш по происхождению и лютеранин-евангелист по вере, как и его жена, саратовская немка, оказался почитателем Толстого, твердо уверовавшим в его призыв во всем «творить добро». Он немедленно согласился принять больного, задержал отход поезда, чтобы дать Толстому спокойно собраться и сойти. Но, конечно, сразу оставить свой пост (а в это время на узловую станцию подходили и отходили еще несколько поездов) он не мог. Сначала Толстого пришлось отвести в дамский зал ожидания, пустой, чистый и непрокуренный. Л. Н. еще бодрился. По перрону шел сам, едва поддерживаемый под руку Маковицким, приподняв воротник пальто. Стало холодать, подул резкий ветер. Но уже в дамском зале он присел на край узкого дивана, втянул шею в воротник, засунул руки в рукава, как в муфту, и стал дремать и заваливаться на бок. Маковицкий предложил Толстому подушку, но старик ее упрямо отклонил.
Он только втягивался от озноба в меховое пальто и уже стонал, но лечь все еще не желал. В этот момент лечь для Толстого означало уже никогда не встать. И он крепился, крепился. И он будет крепиться еще почти неделю, уже в лежачем положении, в комнатке дома Озолина, испытывая смертные муки, но доказывая всем и прежде всего самому себе, что переход в смерть — есть дело самое достойное и величественное. Куда более достойное и величественное, чем бессознательное рождение и полусознательная жизнь. Это время наивысшего проявления личного разума и нажитой мудрости.
Смерть Толстого, конечно, не похожа ни на одну смерть в мире. Он ни разу не ослабел, не пожаловался, был ровно и мягко добродушен со всеми, кто его окружал. Но и ни разу ни в чем не раскаялся и не засомневался. Ни в чем не дал слабины. И только был один момент, когда Толстой был по-настоящему жалок.
Когда рядом с ним дежурила старшая дочь Татьяна, он вдруг сказал: «Многое падает на Соню. Мы плохо распорядились». Татьяна поняла, что отец имел в виду, но переспросила его: «Что ты сказал, папба?» — «На Соню, на Соню многое падает», — повторил Толстой.
И потерял сознание.
В Духе и Истине
Херсонский Борис Григорьевич родился в 1950 году. Окончил Одесский медицинский институт. Заведует кафедрой клинической психологии Одесского национального университета. Автор нескольких стихотворных сборников, лауреат премии “Anthologia” за поэтические книги “Площадка под застройку” и “Вне ограды”. Живет в Одессе.
Цикл стихотворений
* *
*
Начало восьмидесятых. Владыка Гурий (Петров)
получает какую-то грамоту от властей.
Владыка нынче не в духе. Вчера наломали дров
трое семинаристов. Запустили гостей
в общежитие. Правда, обошлось без девиц,
но лучше бы уж девицы — все поступают так.
Начальник борьбы за мир говорит о защите границ.
На средства епархии, вероятно, построили танк.
Гурий тучен, отечен, одышлив, разряжен в парчу.
В зале душно. Какой-то лозунг на полосе кумача.
Гурий молится в сердце своём: “Я этого не хочу!”
Товарищ вещает про плуг, перекованный из меча.
“Я не верю в Бога (конечно не веришь), но я
верю в Русскую Церковь (еще бы! Зал
взрывается аплодисментами), в епископат ея…”
(“Ея” — славянизм.) Ну что же, неплохо сказал
товарищ, а перед собранием, зайдя в кабинет,
велел: “Не трогайте мальчиков, это свои,
от соседей”. И надо прищучить гэбистов, но нет,
теперь не выгонишь их, пусть бесятся, бугаи.
Христос страдал и Церкви велел страдать,
Вот, обведут стукача трижды вокруг алтаря.
Прочитаешь над ним: “Божественная благодать,
недугующия врачуя”1. Молитва пропала зря.
Ничего не изменишь. “Аксиос!2 Многая лета!”В Дому
Божьем полно постояльцев, приятелей Сатаны.
Снова: “Многая лета, Владыко!” Впрочем, ему
жизни месяца два, и те ему не нужны.
* *
*
Митрополит Гурий устал. Сегодня с утра
принимали владыку Нектария. Грек,
пронырливый остренький старец. Август. Жара.
Литургия. Молебен. Потом полтора
часа катались по городу. Смех и грех.
Тычет пальчиком в купола, спрашивает — где кресты?
Гурий ответствует — сняли, отправили золотить.
Лучше б спросил Нектарий — како блюдете посты?
Весь народ постится, век партию благодарить.
Вместо среды и пятницы — вторники и четверги.
Рыбные дни в столовых. А рыбки-то вовсе нет.
Очереди у лотков — Господи, помоги,
за цыпленка убьют друг друга, как будто бы Божий свет
сошелся клином на синем скелетике — две трехпалых желтых ноги.
Что до крестов, владыко Нектарий, то их “золотят”
лет тридцать. В храме теперь планетарий. Делают что хотят.
А тут еще панагия3! Подошел и совлек
с Гурия, а взамен надел свою, серебро, резьба по кости,
такое братание, получается, панагия — не кошелек,
а вышло подобие кражи. Боже, прости
многогрешного Гурия! Эмаль, восемнадцатый век,
золото, жемчуга, работа — второй не найти!
Вот такой обмен получился. Изворотливый грек!
Улетают вечером. Ангела им в пути.
А впрочем, и тут — серебро, слоновая кость, размер
с яйцо. Аметист в короне. Вещь совсем не плоха.
Владыка Гурий открывает красного дерева секретер
и кладет панагию в ящичек — подалее от греха.
* *
*
Владыке Гурию снится: он в окопе сидит,
стрижен под ноль, от голода брюхо свело, продрог.
Он штрафник. Рядом с ним в наколках бандит.
Шутит: пристрелят — сразу узнаешь, есть ли Бог!
То-то ты удивишься, падла! Сказать бы, чтоб замолчал,
да духу не хватит. Озлится наоборот.
Вот оно слово, что было в начале начал:
“В атаку!” Владыка молча бежит вперед,
увязая в снегу. В спину стреляет конвой.
Лают овчарки. На вышке стоит часовой.
Проволока, фонари. Огромный барак. Подъем.
Господи, помяни меня в Царстве Твоем!
Это колокол или в рельсу бьют молотком?
Это смерть или матушка поит его молоком?
Иподиаконы поддерживают или тащат под локотки
к “воронку” негодяи в тулупах? Вот — лужок у реки.
Матушка за руку осторожно ведет мальчика в глубину.
Вот и церковь видна. Отраженье идет ко дну.
Мать с мальчика красный галстук снимает,
сминает, сует в узелок.
Проснувшись, владыка не понимает
почти ничего. Молча глядит в потолок.
* *
*
С утра привозили англиканское духовенство, что-то
зачастили к нам, все говорят о единстве. Или