Площадь Революции: Книга зимы (сборник) - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встряхнувшись, ракетчик дядя Сеня сам вдруг повторил слова адвоката Юрочки:
«Жизнь уходит… А взамен? Что взамен? Что-то ведь должно взамен приходить? Да, так!.. Жизнь уходит, что-то другое приходит! Уходит, главно дело, приходит… И не смертушка приходит, нет!»
Тут старикашкой Посновым услышался мотор скорой, он встал и, зная, что дальше моста машина не пройдет, к этому самому мосту побежал.
«Уходит жизнь! Приходит что-то! Уходит – приходит!» – крикнул про себя, а потом и вслух Поснов.
Влажная, дрожащая и небывалая в последние месяцы радость от мысли, что жизнь уходит, но потом, «опосля жизни», что-то неведомое приходит, может большее, может даже лучшее, – до краев наливала его.
«Ну так пусть ее… пусть уходит! Хрен ей в задницу! Дышлом по хребту!»
Показав врачу и фельдшерице, где лежит Юрочка, старикашка Поснов, ни минуты не колеблясь, побежал в поселок. Он не шел, а именно бежал.
Сухонький и звонкоголосый, вовсе не старый, но к старости в последние годы неуклонно стремившийся и любивший только ее, эту опрятную худощавую старость, он бежал и на бегу тихонько вскрикивал: «И пусть ее! Пусть! Кому она, теперешняя, нужна! Пусть! За ней – чудо чудесное будет! Чудо…»
Что чудесного будет за жизнью – он объяснить себе твердо не мог. Но, вспоминая адвоката Юрочку и деваху без купальника, убеждал себя: «Будет! Будет что-то!
Срамная-то жизнь, блин горелый, уходит – новая, в сто раз лучшей приходит!»
Он вдруг остановился и, задрав голову, подпрыгнул вверх: раз, еще раз! Там, вверху, казалось, висело что-то страшно необходимое для его жизни, то, что пролетало иногда над ним темноватым облачком, полным сжатого в громовой сгусток ливня и света.
Дядя Сеня прыгал и кричал: «Эх, раз, еще раз!» – пока не упал в траву.
Полежав в траве сколько надо, он быстро, на карачках, развернулся и поскакал совсем в другую сторону: через подрост, через сосенки, в санаторий к туберкулезникам: им-то про все это полагалось знать в первую голову! Про жизнь! Про Новую Великую Перемену Дней, что летит жизни наперехват!
Но тут же снова передумал и побежал искать деваху. «16 кг – потом! Ей, ей сказать надо! Ведь… Ведь… Обманутая она. А самый большой грех – обмануть женщину. Тот муслимский мужичонка… он ведь обманул свою бабу. Не предупредил ее: “Вот ты будешь лежать с обрызганным дрянью лицом и завернутым подолом”. Скрыл мужичонка про жизнь и смерть… а может, и не знал про них ничего… Так и с этой бабой будет!»
Дядя Сеня Поснов – не умер, а впал в какую-то бессловесную болезнь, – в тот же день, ближе к вечеру.
– Напоследок, – причитала у магазина его старуха, неопрятная, сырая и действительно старая – напоследок сказал: «Жизнь-то уходит, да, знать, что-то на место ее приходит!»
– Сложил, сердешный, губки – так вот – бантиком, и с радостью дивной умолк. И не умирает он теперь, и не живет. – Сырая старуха от сладкой предсмертной жизни дяди Сени, который старым вовсе не был, а прозван был старикашкой за въедливость и круглые допотопные очки, иногда спускаемые им на веревочке со лба на плечо, – всегда поеживается и добавляет: – Так-то теперь живем…Юрочка-адвокат – наоборот выздоровел. Его сильно беспокоят сужающиеся плечи, и донимают летние, невесомые и беззвучные дожди: они несут с собой нечто невыговариваемое, то, что шире окон, шире самой жизни, ослепительней и страшней ее.
Но дожди уходят, и Юрочка все забывает: и поминально шумящий лес, и старикашку Поснова, дотошного и доставучего, и Митю Худаева, нелепо погибшего в зоне. Что прошло – то прошло.
А вспоминает он одну только Наталью Владьевну. Даже не ее саму, а нижнюю часть ее тела, которую сквозь листву ему как следует рассмотреть не удалось. При этом неистово раздражается Юрочка от того, что Наталья Владьевна, не сказавшись никому в дачном поселке, куда-то с концами уехала.
О том же, что жизнь уходит, Юрочка никогда не думает. Потому как твердо и горестно знает: за его жизнью – не будет ничего! Только пыль пустоты. Один голый никчемушный нуль.Дневные огни
Они вспыхивали и горели тихими серовато-стальными сполохами. Овально-усеченные, как чаши, дрожащие и не сразу различимые в громадных кустах церковной сирени, – они были налиты чем-то неслыханным, нематерьяльным, чем-то смиряющим душу, утоляющим страсть.
Выйдя из храма и оглянувшись, она вновь эти огни увидела. Увидев – рассмеялась. Все, все вокруг начиналось сызнова, с нуля! Горя не было, смерти не было, пылали и плыли только эти серые, слабо видимые огни.
Когда женщина в темно-синем костюме и черной косынке – завязанной не спереди, как это принято у московских прихожанок, а сзади – вышла из церкви, он, случайно обративший на нее внимание полчаса назад, ни о чем особо не помышляя, пошел следом.
Над окраинами Москвы висел серый тихий день, слегка подсвеченный упрятанными в низкую облачность лучами. До Троицы оставалось около двух недель. Со сладким трепетом он поежился и тоже оглянулся на церковь.
Церковь – новая, краснокаменная, выстроенная на фундаменте когда-то разрушенной старой – сонно плыла над крупными и глубокими, образовавшимися после недавних дождей лужами.
Полчаса назад, в церкви, он обратил внимание на стоящую в стороне – и словно бы вне внутреннего храмового великолепия, – чему-то улыбающуюся женщину.
Храм еще не кончили расписывать, фрески под куполом казались сырыми и такими же трогательными, как улыбка стоящей одиноко женщины.
Он пошел за женщиной еще и потому, что лицо ее показалось знакомым. Крепко вздернутый нос, ямочки на щеках, слегка раскосые серые глаза и – яркая деталь – широкие, светло-каштановые, не выщипанные и не вымазанные гадкой чернотой брови. Такой тип женщин особенно привлекал его: мальчишеская головка, юношеская повадка плеч и – плавно-медленное, живущее словно само по себе тело, от плеч и ниже.
Минуту назад ему показалось: женщина, проходя мимо, слегка кивнула…В Москве все еще грохотала железными грозами, заливая их тугими бесцветными ливнями, весна, хотя по календарю уже наступило лето. Женщина шла, не оглядываясь, через дворы с малочисленным народом: бабками в игривых, сдвинутых на бок береточках, бледными, но беспокойными, измазанными шоколадом детьми, оставленными за неимением дач здесь, близ парка, в Лосинке…
Пройдя несколько улиц, очутились в старом, сплошь деревянном квартале.
Он шел и удивлялся: откуда эти купчихины, пыльно-зелененькие двухэтажные дома? Наружное спокойствие этих теперь непривычных для Москвы домов вдруг вызвало сильное внутреннее волнение: внутри у него, словно на паршивенькой, позабытой режиссером театральной сцене, засновали рабочие, стали падать доски, ломаться стулья, стал гадко поскрипывать строительный мусор…
Вдруг женщина в черной косынке свернула вправо и вошла в трехэтажный, такой же пыльно-дровяной, как и все прочие в этом квартале, дом, взбежала по лестнице и, чуть помешкав, скрылась в одной из трех квартир, узко, дверь в дверь, сведенных на лестничной клетке. Дверь квартиры при этом она беспечно оставила открытой.
Он стоял на площадке, не зная: войти, нет ли?
Мимо прошли под руку две древние старухи. Без звонка вошли они в квартиру, снова оставив дверь приоткрытой. Почти тут же из квартиры вышел мужик в вельветовых, явно ему узких брюках и черной рубашке. Глаза у него были злые и красные. Похлопав себя по карманам, он попытался найти сигареты или зажигалку. Но карманы так тесно влипли в ноги, что стало ясно: прятать или хранить в них ничего нельзя.
– Все тут с вами растеряешь. Самого себя похоронишь. – Мужик рванул ворот черной рубахи и заспешил вниз по лестнице.
Здесь вновь пришедший сообразил: тут похороны или поминки. Невероятная удача! Значит, можно войти без объяснений, без церемоний.
Не тратя и секунды даром, он вошел в богато и новомодно обставленную квартиру. Никто на него внимания не обратил.
За длинным столом в гостиной допивали два старика и молоденький светлоусый мальчик. В углу перешептывались пожилые дамы в пестро-черных платках.
– Сорок дней – а все не привыкну.
– После года привыкнете, Ия Львовна.
– Не скажите, милая! Хоть он и дальний, а сродственник мне.
– Богатый человек – всем родственник, – в голосе одной из пожилых дам послышались зависть и сарказм.
«Поминки! Не похороны!» – От этого стало легче, свободней. Сдержанно поклонившись, миновал он стол и вошел в смежную комнату. Там, пригорюнясь, тоже сидели на трехногих стульях, на светлокожем диване какие-то люди. Как раз против дивана была еще одна, и опять же приоткрытая, дверь…Сняв черную газовую косынку и отворив зеркальную дверцу шкафа, она удивленно рассматривала свою мальчишескую, по моде чуть неровную, стрижку.
Он хотел выразить соболезнования и напомнить о том, что они вместе где-то учились или отдыхали, – но, пораженный ее мальчишеской, без косынки, головкой и еще больше – небрежно расстегнутым воротом блузки, – молчал.