Брант "Корабль дураков"; Эразм "Похвала глупости" "Разговоры запросто"; "Письма темных людей"; Гуттен "Диалоги" - Себастиан Брант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, во-первых, вот что бросается в глаза и вызывает изумление: древние римляне, люди, вообще-то говоря, мудрые, заявляя преимущественно против остальных народов притязания на символ этой птицы, считая, что он роднит их с богами, одержав под его водительством столько побед и справив столько триумфов, платят своему благодетелю черной неблагодарностью, наносят ему нестерпимое оскорбление. Действительно, пернатое самое мужественное и силы необоримой они лишают мужского достоинства и чуть ли не в Тиресия какого-то обращают, называя его «аквила» — именем женского рода! Сами они после этого не мужчины! Зато по-гречески орел бесспорно мужского рода, и это, по-моему, намного более подобает тому, кого вышний Юпитер, отец и государь богов и людей, пожаловал царскою властью над перелетными птицами, сведав его верность на русом Ганимеде{345}; тому, кто один, когда все боги разбегаются, подносит гневному Юпитеру трезубые стрелы, нисколько не испугавшись пословицы: «Πόρρω Διός τε ϰαί ϰεραυνοῦ»[128]. И не без веских оснований, на мой взгляд, среди столь многих птичьих племен и бесчисленных колен именно орла единодушно решили объявить самодержцем не только φρῆτραι[129] птиц, но сенат и народ стихотворцев. Что до птичьего постановления, то большинство склонялось к мысли вручить верховное владычество павлину: его краса, блеск, величие, гордость, поистине царские, казалось, прямо-таки требовали царства. Так бы и проголосовали, когда бы не иные птицы, умудренные долгим житейским опытом, вроде воронов и ворон: если во главе птичьего государства поставить павлина, рассудили они, выйдет то же, что уже много лет можно наблюдать на примере некоторых самодержцев, а именно, что царем он будет только по званию, на словах, власть же царскую все равно возьмет орел, хотя бы народ его и не выбирал.
Кроме того, я полагаю, поэты, мужи на диво мудрые, разглядели, что никакой другой образ не способен вернее передать характер и житейские правила царей. (Я говорю о большинстве, не обо всех: в любом роде вещей всегда было и будет доброе меньшинство, и новый век рождает новых людей.) Итак, если дозволите, сравним в немногих словах орлов с государями.
Во-первых, ежели само наименование в какой-то мере знаменательно (в чем я нимало не сомневаюсь), греки весьма удачно называют орла ἀετός — от ἀῒσσω, то есть примерно: «увлечен порывом» или «несусь напролом». Некоторые птицы от природы покойны и ласковы, другие дики, но искусством наставника приручаются и привыкают к людям. Лишь орел ни к какому учению не способен, и любые старания приручить его тщетны. Так неудержим природный порыв, который его уносит, что на всякое свое хотение требует немедленного дозволения. Не угодно ли поглядеть на птенца с истинно орлиною душою? Его, «стража при молнии», картинно описал Гораций:
«Когда-то младость и племенной задор{346}Его толкнули вон из гнезда скорей,А ветр весенний, дождь прогнавши,Робкого первым учил полетам.Потом пыл жизни бросил врагом егоК стадам овечьим; скоро к жестокомуВ борьбе дракону он помчалсяВ жажде добычи и ярой битвы».
Намек этот особенно хорошо понимают те земли, которые на себе испытали, скольких несчастий стоит подобного рода неукротимый пыл юных государей. Философам свойственно сдерживать свои страсти и во всем следовать голосу рассудка, но, как гласит сатира,
нет ничего своевольней, чем ухо тирана.
У него всегда наготове одно:
«Так я хочу и велю! Рассудок уступит хотенью!»{347}
Далее, хотя писатели различают шесть разновидностей орлов, у всех шестерых одинаково клюв круто загнут и когти такие же кривые, так что даже по наружности можно догадаться, какая перед тобою птица — плотоядная, враждебная покою и миру, рожденная для битв, грабежей и разбоев. И, точно мало быть плотоядным, есть орлы, которые зовутся «костедробительными»!..
Но тут, любезный читатель, ты решительно останавливаешь меня и безмолвно вопрошаешь: какое отношение имеет этот образ к государю, чья подлинная слава — в милосердии, в том, что он способен причинить зло чуть ли не каждому, но не хочет вредить никому, что он один чужд язвительной беспощадности и всего себя издерживает ради выгод своего народа; недаром же мудрый Филоксен{348} на вопрос, что в мире самое полезное, отвечал: «Царь». Он имел в виду, что свойство истинного государя — никого не обижать и всем помогать (насколько достанет сил), быть скорее «всеблагим», нежели «всемогущим». Впрочем, и нельзя стать всемогущим иначе, как будучи всеблагим, то есть оказывая благодеяния всем и каждому.
Скажу напрямик: я хвалю образец, весьма искусно нарисованный философами, и, пожалуй, готов признать, что подобные государи будут править в Платоновом государстве. Но в летописях едва ли сыщется хоть один властитель, которого ты решился бы сопоставить с этим изображением. А если кто припомнит и оценит государей из новейших времен, он не встретит, боюсь, никого, кроме тех, что заслуживают самой позорной брани, какую у Гомера Ахилл бросает Агамемнону:
«Δημοβόρος βασιλεύς…»[130]{349}
А Гесиод называет царей{350} δωροφάγους[131], хотя правильнее было бы назвать их παμφάγους[132]. И хотя Аристотель отличает царя от тирана по примете самоочевиднейшей: один заботится лишь о собственной выгоде, другой о благе народа, — все же иным людям царское звание, которое древним римским властителям (и каким властителям!) казалось непомерным и рождающим зависть, а потому безусловно нежелательным, иным людям, повторяю я, и царское звание не в радость, если не прицепить к нему длинный хвост блистательного лганья, чтобы именовались «Божественными» те, кому и человеческое-то имя не впору, «Непобедимыми» те, кто ни разу не одержал победы в бою, «Высокими» те, кто ниже всех, «Тишайшими» те, кто сотрясает землю военными бурями и безумными мятежами, «Светлейшими» те, кто погружен во мрак глубочайшего невежества, «Христианнейшими» те, у кого нет ничего общего со Христом. Ежели у этих божественных, прославленных, победоносных остается досуг от игры в кости, от пьянства, от охоты, от блуда, то весь целиком его посвящают царственным думам. При этом забота лишь одна: все законы и постановления, войны и мирные договоры, суды и советы, священное и мирское направлено к тому, чтобы все имущество всех граждан угодило в государеву казну, иными словами — в бездонную бочку. Так на орлиный лад они упитывают себя и своих птенцов, ощипывая невинных птичек.
Пусть-ка теперь толковый физиогномист вглядится повнимательнее в облик орла — в алчные и бесстыжие глаза, грозный зев, злобный взор, хмурый лоб, в горбатый нос наконец, который Киру, царю персидскому, представлялся драгоценным украшением государя, — разве не узнает он некоего царственного подобия, полного величия и великолепия? А самая окраска, скорбная, ужасная, зловещая, отливающая нечистою темнотою траура?! Ведь грязноватый, темный оттенок мы так и зовем «орлиным». А голос — неприятный, страшный, вселяющий ужас и в то же время гнусавый клекот! Нет такого существа, которое не испугалось бы, заслышав орлиный клекот… Символ этот узнает любой, кто испытал опасность сам или хотя бы видел, как опасны угрозы государя, даже произнесенные шутливым тоном, и как все трепещет, когда зазвучит такой примерно орлиный глас:
«Εἰ δέ ϰε μή δωώσιν, ἐγὼ δέ ϰεν αὐτὸς έλώμαι,
Ή τεόν ἢ Αἲαντος ἰὠν γέρας ἣ Όδυσσῆος
’Άξω ελών ὁ δέ ϰεν ϰεχολώσεται, ὄν ϰεν ἳϰωμαι»[133]{351}.
Или же такой, не менее βασιλιϰή:[134]
«Μή νύ τοι οὑ χραίσμωσιν ὃσοι ϑεοί εἰς’ἐν Όλύμπω
’Άσσων ίόντ’, ὃτε ϰέν τοι ἀέπτους χεῖρας ἐωείω»[135]{352}.
Заслышав этот клекот, повторяю я, дрожит чернь, съеживается сенат, рабствует знать, повинуются судьи, молчат богословы, поддакивают правоведы, отступают законы, отступают обычаи и порядки; перед ним все бессильно — и вышние веления, и благочестие, и справедливость, и человечность. И хотя столько есть птиц красноречивых, столько певчих, хотя так разнообразны голоса и напевы, способные растрогать даже камень, надо всеми, однако же, берет верх этот противный и вовсе немузыкальный, скрипучий крик орла.
Существует среди орлов одна разновидность, которую очень хвалил Аристотель, потому, вероятно, что подобные черты желал видеть в своем птенце{353} — в Александре. Эта порода почти так же, как прочие, хищна и прожорлива, но не так нагла и криклива и, во всяком случае, более человечна, потому что воспитывает свое потомство, а прочие поступают так же, как нечестивые родители, которые подкидывают своих детей, тогда как даже тигры не отказываются от своих тигрят! По этой причине их называют γνήσιον, то есть как бы настоящей, чистокровною породой. Видал их и Гомер, — несмотря на слепоту, — потому что именует μελάνωτα и ϑηρήτορες — «черноспинными» и «ловчими»; оба эпитета как нельзя лучше подходят к таким государям, как Нерон, Калигула{354} и слишком многие иные. Но насколько же некоторые среди них, клянусь Юпитером, еще более γνήσιοι и, я бы сказал, орлинее самих орлов! Это те, кто скипетром и изображениями предков приближены к богам, но не гнушаются лестью людишкам ничтожного происхождения и, я бы даже сказал, исполняют роль прихлебателей — была бы только надежда на щедрую поживу.