Выборы в Венгрии - Кальман Миксат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рёскеи растрогался; глаза его увлажнились, и он, словно желая скрыть это, поднес к самому лицу шляпу, которую держал в левой руке.
Едва кончил Кожегуба, его место заступил главарь сапожников Йожеф Марек, заявив:
— Не кудрявой книжной речью буду я изъясняться, а простым языком ремесленника. И не то скажу, что в книжках, а что из сердца просится.
И так здраво, разумно стал убеждать бургомистра остаться, что тот слез не мог сдержать, — во всяком случае, вынул платок и стал тереть глаза, которые, естественно, еще больше покраснели.
— Остаюсь, — прохрипел он сдавленным голосом. Собрание было тронуто. Какой-то стоявший рядом долговязый господин крикнул зычно:
— Остается! Он сказал, остается!..
— Старый осел! — прошипел Дёрдь Ленарт.
— Ура! — ревела толпа.
— Благородный характер! — одобрительно кивал седой львиной головой Балинт Балог.
На балконе какая-то дама — госпожа Шоморьяи, кажется, — тронула за плечо своего кудрявого белокурого сынишку, жевавшего яблоко.
— Посмотри туда, голубчик, деточка; хорошенько запомни этого дяденьку. Будешь потом этот день вспоминать и думать: "Вот каким должен быть великий человек".
А великий человек, придя немного в себя, пока длилась овация, торжественной, размеренной поступью, которая так удавалась Лендваи,[142] прошествовал на подмостки и оттуда поклонился публике. Ответом была новая овация.
Тогда он возвысил голос, немного еще хриплый от волнения, но слышный во всех концах зала.
— Уважаемые сограждане! Народ призвал меня. Воля его — закон. И вот я пришел и склоняюсь перед нею (долго не смолкающая овация). Ваши ораторы много хорошего обо мне сказали. Я отвечу им только одним словом. И это слово «повинуюсь» (крики «ура», переходящие в овацию). Но именно потому, что город мне дороже жизни, я соглашаюсь с одним условием (возгласы: "Тише! Тише!"). А именно — что мы подыщем другого кандидата, чье положение и способности позволят в грядущие трудные времена достойно представлять интересы Кертвейеша.
— Правильно! Верно! — воскликнули сотни голосов. Флориш Кожегуба поднял руку, желая что-то сказать.
Все думали, достойный гражданин хочет что-нибудь добавить к своей речи или поправиться. За отсутствием газеты опечатки в Кертвейеше исправлялись устно. Но Кожегуба вместо этого в нескольких теплых словах рекомендовал прежнюю кандидатуру — Яноша Ковини. Бургомистр покачал головой.
— Ковини — человек даровитый, — сказал он, — но нынешнее время и задачи требуют большего опыта.
Ни одного возражения не раздалось, только невнятный, беспокойный шум пробежал по залу.
Тут Левинци вскочил на стул, но едва вымолвил имя Хартли, бургомистр отмахнулся пренебрежительно. Дескать, no-известнее кого-нибудь надо. И бедный Хартли сразу канул в Лету, окончательно и бесповоротно.
"Мартинко! Мартинко!" — раздались голоса, и вперед устремился Цезарь Мартинко, услужливо подталкиваемый сзади; да он и сам обоими локтями работал: только золотые запонки с изображением змей посверкивали на белых манжетах.
— Тише! Послушаем, что "Святой дух" скажет! (то есть аптекарь). Тише, тише, внимание!
Голос у аптекаря был зычный, как у быка; гаркнет — всех перекричит. Но сейчас и не требовалось особенно напрягать глотку.
— Уважаемое собрание! Я со своей стороны предлагаю известного патриота нашей родины, бывшего депутата господина Меньхерта Катанги.
Незнакомое имя всех озадачило. Кто это? Про кого он говорит? Все взоры обратились на бургомистра.
А тот, откинув голову и кругообразно помахивая перед собой правой кистью, в мертвой тишине сказал:
— Перед этим именем, господа, и я шляпу снимаю. И тут забушевала овация — оглушительная, исступленная, бесконечная. Сам бургомистр выкрикнул, взмахивая шляпой: "Да здравствует Меньхерт Катанги!"
И снова пошел поток перекатываться по залу, буйный, ретивый. То влево прянет, то вправо; то здесь схлынет, то там опять вспенится, захлестывая балкон и выплескиваясь на улицу, где имя Катанги подхватили праздношатающиеся — и ну выкликать, перевирая на все лады.
Напрасно там, в зале, тряс колокольчиком лидер либералов Антал Домбровани из Домбро — пришлось в конце концов, воздев руки, умолять присутствующих: дозвольте постановление прочитать, что кандидатом в депутаты от Кертвейеша единогласно выдвинут Меньхерт Катанги.
ЭПИЛОГ
Что тут еще сказать? Все и так ясно. Мне, пожалуй, особенно жаль расставаться со славным городком, где у нас появилось столько добрых знакомых; да, думаю, и читателю тоже. Но что здесь больше делать? Предвыборные маневры окончились. В депутаты через три дня изберут Катанги, и городок утихнет, к обычной жизни вернется, оживляемой только свадьбами да пирушками по случаю убоя свиньи да еще выходящими наружу любовными интрижками. Кертвейешский Макиавелли по-прежнему будет созерцать своих писарей, вина разливать из бочек да изредка Катанги торопить письмом, чтобы с министром переговорил по какому-нибудь делу. Мунци новых свиней примется откармливать, Лаци Пенге и Палина, залечив свои раны, — опять бахвалиться и вздорить в «Гвоздике», а господин Флоке залезет в долги и в один прекрасный день поведет к алтарю Илону Рёскеи (старик уж постарается это как-нибудь обтяпать).
Все в точности так и будет, уверяю вас. Поэтому и не стоит там задерживаться. А то немногое, что остается добавить, можно в двух словах изложить. На другой день утром прибыл Катанги, встреченный огромной толпой, хотя пекарей и сапожников Ковини сумел-таки перетянуть на свою сторону. Они с Бланди догадались, что их надули и что все это собрание и выступление бургомистра — просто-напросто ловкая плутня, задуманная еще в Пеште и осуществленная вместе с губернатором по заранее намеченному плану. Бланди пришел в ярость и отдал свой кошелек и погребок в распоряжение Ковини, чтобы хоть как-нибудь досадить и помешать ненавистному противнику. Сапожники с булочниками всю ночь пили у Бланди, и при встрече кандидата в толпе там и сям раздавалось «долой». Это не на шутку встревожило губернатора, который тоже приехал на вокзал.
— Флаги здесь? — спросил он, усаживая Катанги в коляску.
— Конечно.
— А остальное?
— И остальное, — весело ответил Катанги.
— Ну, прекрасно, а то эти пекари и сапожники отбились от рук сегодня ночью.
— Ничего, опять прибьются.
— Ну, слишком розовые надежды тоже питать не стоит.
Пришлось тут же с программной речью выступать: так было решено. И начало ее, прямо скажем, не предвещало ничего хорошего. Бландисты, сверх всяких ожиданий, здорово обработали ремесленников. Катанги, который стал о прошлом парламенте рассказывать, было совершенно не слышно: все заглушали шум, выкрики. "Может, квота их интересует", — подумал он и на квоту перешел. Но шум стал еще сильнее. Целая лавина восклицаний посыпалась.
"Тише! Слушайте!" — "Не обязан я слушать". — "Что, что? Цыц, ты, лысый!" — "Попрошу без оскорблений". — "Кому-нибудь другому это скажите!" — "Вон! Долой! Не смыслит он ни черта". — "Не желаете слушать, так убирайтесь отсюда!" — "Тише, господа!" — "Вы дедушке своему приказывайте". — "Кум, пошли домой!" — "Вежливости поучитесь сначала!" — "Как тебе этот господинчик нравится?" — "В отхожее его, а не в Пожонь!"[143]
Такие и подобные беспорядочные выкрики летели из зала. Видно было, что там перемешались друзья и враги.
Сам Катанги растерялся и опять перескочил на другое — стал про интересы Кертвейеша говорить.
"Надувательство одно, жульничество!" — "Ну, будет, будет вам". — "Чушь это все!" — "Да ведите же себя прилично". — "Пустые обещания!" — "И не стыдно так кричать?"
Благонамеренные шикали на буянов, но тщетно: в перепалку вступил весь зал — даже сторонники нового кандидата.
Это был неясный, беспокойный гул, именуемый на профессиональном языке «ропотом». А уж когда море ропщет, мандаты ко дну идут.
В полнейшем отчаянии Катанги схватился за последнюю тему, приберегаемую в уголке сознания. Эта уж верная, эта не подведет.
И прямо на половине фразы, бросив местные дела, вдруг вскричал громовым голосом:
— Когда мне пришлось вкусить горький хлеб изгнания… Сразу стало тихо. Все с удивлением воззрились на него.
Что-то молод больно![144]
— Да-да, я родился в изгнании (счастье еще, что здесь нет парламентского Альманаха с биографиями!). Отец мой, доблестный гонвед, изгнанный тираном, скитался на чужбине…
— Бедный старик! — вздохнул Сламович, самый отчаянный из сапожников, и тоже стал слушать.
— Там я родился, там рос — среди чужестранцев, вдали от родных лугов, где другие мои сверстники гонялись за бабочками и цветочки собирали… Однажды, когда мне было уже восемь лет, — мы тогда в Париже жили — к нам приехала тетка, родственница нашего славного венгерского патриота Лайоша Кошута. "Поцелуйте тете ручку, — сказала нам мать (у меня еще братья и сестры были), — она из Венгрии". Мы поцеловали ручку, а тетя раскрыла свой ридикюль поискать для нас конфетку. И вдруг из ридикюля вываливается половинка сдобного рожка — сухая, твердая как камень, но из нашей, выросшей в родном краю пшеницы. Половинка рожка, нашего венгерского рожка! Конфетки тетя не нашла, повздыхала: "Господи, что ж мне вам дать-то, детки?" — "Тетя, а ты рожок нам дай!" И поверите, господа: никогда я ничего слаще, вкуснее этого черствого рожка не едал…