Парижские тайны - Эжен Сю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тыква, также стиснутая смирительной рубашкой, полулежала, прислонясь к стене; голова ее была низко опущена на грудь, взгляд неподвижен, дыхание прерывисто.
Только легкая судорожная дрожь иногда заставляла ее стучать зубами; но черты лица оставались спокойными, несмотря на мертвенную бледность.
В конце камеры, подле двери, под открытой форточкой, сидит ветеран, с орденом на груди, у него суровое смуглое лицо, лысый череп, длинные седые усы. Он не сводит глаз с приговоренных.
— Здесь адский холод... а между тем мне жжет глаза... мучает жажда... все время хочу пить... — произнесла Тыква.
Затем, обращаясь к ветерану, сказала: — Воды, пожалуйста...
Старый солдат поднялся, наполнил из стоявшего на скамейке цинкового жбана стакан воды, подошел к Тыкве и поднес воду к ее рту, так как сама она из-за смирительной рубашки не смогла бы взять стакан в руки.
С жадностью выпив воду, она произнесла:
— Благодарю вас.
— Хотите пить? — обратился солдат к вдове. Та ответила отрицательным жестом. Солдат вернулся на свое место.
Снова воцарилось молчание.
— Который теперь час? — спросила Тыква.
— Скоро половина пятого, — ответил солдат.
— Через три часа, — с мрачной улыбкой, намекая на время казни, произнесла она, — через три часа...
Она не осмелилась договорить.
Вдова пожала плечами... Дочь поняла ее мысль и продолжала:
— Вы более мужественны, чем я... дорогая мама... никогда не падаете духом... вы...
— Никогда!
— Я это знаю... прекрасно понимаю... на вашем лице такое спокойствие, будто вы у печи в нашей кухне и заняты шитьем... О, давно прошло хорошее время!.. Очень давно!..
— Болтунья!
— Пусть так... вместо того, чтобы сидеть здесь и изнывать в думах... я готова говорить что угодно... болтать...
— Заговорить саму себя? Малодушная!
— Хоть бы и так, милая мама, ведь не все такие стойкие, как вы... Я изо всех сил старалась подражать вам; я не смела вслушиваться в молитву кюре, потому, что вы этого не желали... Хотя, быть может, я совершила ошибку... потому что, ведь... — с трепетом заметила обреченная, — после... кто знает... И это после... так близко… оно... через...
— Через три часа.
— Как вы хладнокровно это произносите, мама!.. Господи! Господи! Ведь это правда... подумать только, что мы здесь... вы и я... ведь мы же здоровые и не хотим умереть... и все-таки через три часа...
— Через три часа ты окончишь жизнь как подобает настоящим Марсиалям. Погрузишься во мрак... вот и все... Мужайся, дочь моя!
— Не следует говорить это бедняжке, — протяжно и внушительно заметил старый солдат. — Лучше бы вы разрешили ей получить утешение от священника.
Вдова с непримиримым презрением пожала плечами, даже не повернув голову в сторону достойного служаки, и продолжала:
— Не падай духом, дочь... мы покажем, что женщины более стойки, нежели мужчины... вместе с их священниками... Подлецы!
— Командир Леблон был самым смелым офицером Третьего стрелкового полка... Я видел его, изрешеченного пулями при взятии Сарагосы... Умирая, он крестился, — произнес старый гвардеец.
— Вы состояли при нем пономарем? — с диким хохотом спросила вдова.
— Я был его солдатом... — грустно отозвался ветеран, — и хотел лишь напомнить вам, что можно перед смертью... молиться и не быть трусом...
Тыква пристально уставилась на этого человека со смуглым лицом, типичного солдата времени Империи, глубокий шрам пересекал его правую щеку и терялся в длинных седых усах.
Простые слова старика, черты его лица и раны, красная орденская лента, которая, казалось, внушала представление о его отваге в сражениях, поразили дочь вдовы.
Она отказалась от напутствий священника только из-за ложного стыда, из-за боязни насмешек матери, а вовсе не в силу душевного ожесточения. В смутном и гаснущем сознании она невольно противопоставила кощунственным шуткам своей матери неколебимую веру солдата. Опираясь на его живое свидетельство, она решила про себя, что можно, не будучи малодушной, прислушиваться и к религиозным инстинктам, коль скоро их не отвергали признанные храбрецы.
— И в самом деле, — произнесла она с грустью, — почему я не пожелала выслушать священника? Почему считать это слабостью? Его молитвы отвлекли бы меня от... и потом... наконец... после... кто знает?
— Ну вот еще! — прервала вдова тоном сухого презрения. — Теперь уже не хватает времени... очень жаль... ты, верно, стала бы монахиней? Когда появится твой брат Марсиаль, ты немедленно превратишься в богомолку. Но он не придет, порядочный человек... хороший сын!
В тот момент, когда вдова произнесла эти слова, раздался шум тяжелого тюремного засова, и дверь отворилась.
— Уже, — закричала Тыква, рванувшись с кровати. — О господи! Казнь приблизили? Нас обманули!
И черты ее лица судорожно исказились.
— Тем лучше... если часы палача спешат... твое ханжество не будет меня позорить.
— Сударыня! — Тюремщик обратился к приговоренной тоном подобострастного сострадания, в котором как бы отдавалась дань приближению смерти. — Ваш сын здесь... желаете его видеть?
— Желаю, — отозвалась вдова, не повернув головы.
— Входите, сударь, — сказал тюремщик. Марсиаль вошел.
Ветеран не покинул камеры, дверь которой для предосторожности оставалась открытой. Во мраке коридора, полуосвещенного наступающим днем и светильником, можно было видеть несколько солдат и надзирателей: одни сидели на скамье, другие стояли.
Марсиаль был так же бледен, как и его мать, черты его лица выражали тоскливую тревогу, невыразимый ужас, колени дрожали. Несмотря на преступления этой женщины, несмотря на бессердечье, которое она к нему всегда проявляла, он счел себя обязанным подчиниться ее последней воле.
Как только он вошел в камеру, вдова бросила на него проницательный взгляд и обратилась к нему с приглушенно-гневными словами, пытаясь пробудить и в душе своего сына возмущение.
— Ты видишь... что нам готовится... твоей матери... и сестре.
— Ах, матушка... это ужасно... но я ведь говорил вам, я предупреждал вас!
Вдова поджала бледные губы, сын не понимал ее; однако она продолжала:
— Нас убьют... как убили твоего отца...
— Господи! Господи! И я ничего не могу сделать... все кончено. Теперь... что вы от меня хотите? Почему меня не слушали... ни вы, ни моя сестра? Тогда бы не дошли до этого.
— Ах вот как... — ответила вдова с присущей ей язвительной иронией. — Ты находишь это вполне справедливым?
— Мама!
— Ты, кажется, даже доволен... можешь теперь говорить не лукавя, что твоя мать скончалась... Ведь тебе больше не придется за нее краснеть!
— Если бы я был плохим сыном, — резко ответил Марсиаль, возмущенный такой несправедливой жестокостью, — я не был бы здесь.