Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета - Лиан Гийом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парижская осень
Биконсфилд, 19 апреля 1969
С 1913 года я потеряла Вацлава из виду – но всегда находился кто-нибудь, сообщавший мне о прогрессировании его болезни. Я знала, что Вацлав полностью потерял память – даже забыл, кто он такой. У него была та же медсестра, что ухаживала за Ницше (который, подобно многим другим, расплатился за свой сифилис потерей рассудка), и ее поразили неоднократные схожести их симптомов. Ромола Пульская (Нижинская) привлекла для лечения мужа Фрейда и Адлера, да и вообще кого только ни привлекала. В 1923 году, когда семья жила в Пасси, Нижинский якобы присутствовал в театре «Гайете лирик» на премьере «Свадебки» Стравинского, но хореография Брониславы оставила его совершенно безучастным.
В 1928 году я снова увидела Нижинского. Но уже в последний раз.
Мы с Генри жили тогда в Лондоне, в нашем прелестном домике под номером четыре на Альберт-Роуд. В то время я понемногу отдалялась от «Русских балетов», следовавших своим путем уже без меня, а Ольга Спесивцева блистала в двух «конструктивистских» балетах: «Кошке» Джорджа Баланчина на музыку Анри Соге и «Стальном скоке» Прокофьева, поставленном Мясиным. «Стальной скок» смотрелся как первый балет из жизни советской России, причем в позитивном ключе. Парадокс – если вспомнить, что как раз в это время сводный брат Дягилева был арестован и сослан на Соловецкие острова в Белом море для «морального перевоспитания». В том же году Ида Рубинштейн создала собственную компанию и околдовала публику, станцевав «Болеро» Равеля – наиболее часто исполняемый музыкальный фрагмент. Оригинальную хореографию «Болеро» придумала Бронислава Нижинская – вынуждена здесь уточнить это, ибо слишком многие ныне приписывают хореографию Бежару.
Осенью Дягилев пригласил меня в Париж для новой постановки «Петрушки» в Опере с Сержем Лифарем. Я долго колебалась. Мне в мои сорок три года невозможно было, особенно в роли куклы, соперничать с такими балеринами, как Спесивцева или Никитина, находившимися на вершинах карьер. Кстати, тогда-то и пошла мода у британских танцовщиц брать себе русские псевдонимы – например, Хильда Маннингс переименовалась в Лидию Соколову, а Элис Маркс стала Алисией Марковой, и ее превозносили как новую Павлову. Что касается Антона Долина, то он звался Патрик Хили-Кэй, прежде чем стал знаменитым хореографом, удостоившимся дворянского титула от самой королевы, и… моим другом. Меня всегда удивляло, что даже в 1969 году в мире танца носить русскую фамилию считалось козырной картой. Не потому ли и звучащая слишком по-парижски Моник Чемерзин превратилась в Людмилу Черину?
В конце концов я дала Дягилеву уговорить себя и согласилась на роль, которую в прежние времена в «Петрушке» столько раз танцевала с Нижинским. Когда объявили антракт, Дягилев неожиданно выскочил на сцену с маленьким, тучным и почти оплешивевшим человечком, выглядевшим как будто он только что зашел сюда с улицы, – какой-нибудь Месье-Как-Все. Стоявшие на сцене артисты разом попятились, а это был Нижинский.
Мы надеялись, что декорации к «Петрушке», созданные в 1911-м, пробудят в Вацлаве воспоминания о прошлом; а главное – ведь тут же была и я. Ничего подобного не случилось – Вацлав выказал совершеннейшее безразличие. В «Моей жизни» я писала, что он подошел ко мне поближе с робкой улыбкой и пристально посмотрел мне в глаза. Я тихонько позвала его: «Вацца» – так его звали друзья, – но он наклонил голову и медленно отвернулся. Мне показалось, что на несколько секунд Вацлав узнал меня и отвернулся, чтобы скрыть слезы, но сейчас я думаю, что это была моя илюзия, и к этому эпизоду своей жизни я вернулась потому, что мое истолкование изменилось за сорок лет.
Сделанная в тот вечер фотография облетела весь мир. Я в сценическом костюме обнимаю за плечо радостного Вацлава. Моя поза, выражение лица, весь мой вид говорят о том, как я счастлива. Позади нас стоит Дягилев, на его лице притворное веселье. Справа – мой партнер Серж Лифарь в арапском мундире с брандебурами. А слева – Александр Бенуа и… Керенский – историческая фигура, ныне совсем забытая! Бывший меньшевик, глава Временного правительства, он находился тогда в Париже и только что обнародовал свой трактат о революции.
О чем только не говорит это фото… и сколько всего недоговаривает. Как же натянуто выглядят наши улыбки! Очевидно, что и мной и Дягилевым владеет глубокая грусть: как же печально было видеть нашего друга Вацлава, этого гения танца, в таком состоянии; ностальгия по времени, которое проходит, мысли о потоке, все уносящем с собой. Такой Нижинский был уже не Нижинским. Должна сознаться, что после спектакля мы все с нетерпением ждали только одного: чтобы этого жалкого гнома, этого гротескного призрака увезли подальше от наших глаз, чтобы его унесло навеки! Дягилев жалел, что подверг нас такому бессмысленному и жестокому испытанию, но зло уже свершилось.
Говорили, что Вацлав с каждым днем по собственной охоте все дальше отчуждался от реальности, погружаясь в заглатывавшую его бездну. Я не верю этому. Его подталкивали к обрыву. Этот стеклянный взгляд, такая апатия, манера приволакивать ноги… Его накачивали наркотиками!
Гений всегда склонен к неким крайностям и аморальности. Нижинский смущал. Дабы отделаться от «итифаллического фавна», который, как поговаривали, расточал вокруг мрачные и оскорбительные ужимки и занимался при людях тем самым, что вызвало такой скандал в «Фавне», психиатрическое учреждение, за неспособностью каким-либо образом избавиться от него, попросту его нейтрализовывало: лекарства, инъекции, операции – над ним совершались какие-то опыты… Зачем понадобилась такая остервенелая жестокость в то время, когда доктор Бланш во Франции, а потом и Фрейд и его соперники открыли дорогу к более щадящим способам, чем химия и хирургия? А вдруг бы рассудок вернулся к Вацце, как вернулся к Ольге Спесивцевой?
И потом – как же мы все постарели! В пятидесятом Дягилев оставит нас – уйдет в мир иной, но у него задолго пожелтели белки глаз, появился угасающий взгляд. Он жил в последнее время с двумя мужчинами, которые ненавидели друг друга и насмерть разругаются над его трупом: блистательный Серж Лифарь и загадочный Борис Кохно. Борис, родившийся в Москве, эмигрировал в Париж в 1920-м, в шестнадцать лет. Сумевший быстро влиться в артистическую столичную среду, он стал личным секретарем Дягилева, его советником и либреттистом нескольких балетов. Именно он представил Шиншилле художников Де Кирико, Жоржа Руо и других. Основатель «Русских балетов», чьими изысканностью и представительностью так восхищались, выглядел обедневшим стариком в знаменитой шубе из опоссума, протершейся до подкладки. Мне казалось, что с лица он еще больше располнел, а котелок держался на голове нелепо, как у цирковых клоунов.
«Петрушка» его не впечатлил.