Записки сенатора - Константин Фишер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клейнмихель послал меня тотчас к Чевкину «за бумагами», потому что Чевкин управлял уже недели три канцелярией. Когда я к нему явился, очень скромно, он спросил меня, где я воспитывался, и я имел глупость отвечать ему на это; но едва глупость эта была совершена, я понял ее размеры, и мне стало досадно. На следующий его вопрос: знаю ли я по-английски? — я умышленно отвечал отрицательно. Чевкин заметил: «Любезный! Без английского языка тут быть нельзя! Мы выписываем совещательного инженера, который говорит только по-английски!» Меня взорвало, и я объявил его превосходительству, что приехал к нему не для экзамена, а за бумагами. Чевкин отозвался, что не получил еще указа, и потому бумаги мне отдать не может.
Я поехал к Клейнмихелю, рассказал ему, что было, и объявил, что если каждый член комитета будет считать себя моим начальником и трактовать меня, как Чевкин, то я не останусь ни одной минуты, хотя бы мне предложили весь капитал, ассигнованный на сооружение дороги. Клейнмихель потирал себе руки, приговаривая: «Я его, каналью, заставлю просить у вас прощенья».
На другое утро поехал он к Чевкину, объяснил ему с участием, что я считаю себя им обиженным и прошусь прочь; что он не знает, как доложить государю, и проч. Решили, что Клейнмихель даст Чевкину случай со мной объясниться. Вечером я был приглашен к Клейнмихелю для совещания о штатах. Там нашел я и Чевкина. Через четверть часа вызвали Клейнмихеля, и когда я остался один с Чевкиным, он протянул мне руку и сказал:
— Константин Иванович, не сердитесь на меня! Я поступил неблагоразумно, но я был под влиянием гнусной интриги, веденной против меня; когда вы ближе узнаете лиц, с которыми будете иметь дело, — вы увидите сами, что я не худший…
Мы поцеловались.
Так я попал в новую колею, но, вступив в нее, не согласился оставить князя Меншикова: это было непременным условием. Так навалил я на себя дела финляндские все, морские образовательные, морскую кодификацию и дела по сооружению железной дороги, — не считая комитетов, где я был правителем дел. Финляндия меня наиболее интересовала, но экстренность дел по железной дороге меня более поглощала материально; во мне произошел раскол.
Укрепившись в своем новом положении, Клейнмихель начал и сам интриговать против Толя. Он уверял государя, что офицеры, нужные на постройку железной дороги, не могли оставаться в ведении главноуправляющего, у которого особенная часть, шоссе и каналы: человек 30 офицеров были отчислены от ведомства корпуса путей сообщения и введены в ведение Клейнмихеля, оставаясь в списочном отношении по тому корпусу, — третья аномалия. Но едва Толь помер, что последовало в то же лето 1842 года, а за ним и Бенкендорф, едва Клейнмихель заступил на место Толя, как он же доказал государю несообразность отделения железных дорог от заведования главноуправляющего путями сообщения; строительная комиссия упразднена, а ее канцелярия обращена в департамент железных дорог, которого я назначен директором — без моего ведома. Так попал я в ряд чиновников, в первый раз по оставлении министерства финансов, однако же и тут я настоял на том, чтобы вместе с тем оставался по особым поручениям при начальнике Главного морского штаба и финляндском генерал-губернаторе.
С этих пор в памяти моей роятся воспоминания о событиях моей тройственной службы. Начну с железной дороги.
Главный комитет железной дороги, под председательством цесаревича, состоял из Канкрина, Левашова, Бенкендорфа, Орлова, князя Меншикова, Киселева, графа Толя, Клейнмихеля, Дестрема, Гетмана, Чевкина и графа Бобринского. Толь вскоре помер, как и Бенкендорф, а через год Вронченко заменил Канкрина, то есть не заменил, а только заместил. Перед кабинетом цесаревича, в первой комнате за приемною, ставили ряд столов, если не ошибаюсь, ломберных, покрытых сукном. Цесаревич садился посредине длинной стороны, подле него справа — Канкрин, слева — Левашов, первый — насупленный, неподвижный, с зеленою ширмою на глазах, второй — чопорный, накрахмаленный, или, как выражался князь Меншиков, заимствуясь из «Энеиды» Котляревского: «як на аркане жеребец». Прямо против цесаревича было мое место как правителя дел, подле меня, справа, садился, ниже своего чина, Киселев, мой тогдашний приятель, слева — Клейнмихель.
Из всего этого состава только четверо исполнены были любви к делу: сам председатель, видимо, польщенный своим званием (это было едва ли не первое важное дело, ему вверенное), но молодой, неопытный, он, видимо, затруднялся останавливаться на решении ввиду заявлений разногласящих; потом Канкрин, Киселев и Бобринский — полны желания помочь делу. Орлов был величайший невежда, искавший преимущественно случая позабавить цесаревича. Левашов подбирал звучные фразы из политической экономии и их плотностью старался возместить жидкость идей, вроде того, как китайцы вывешивают перед своими батареями изображения огнедышащих чудовищ, чтобы сделать страшнее свою артиллерию.
Бенкендорф являлся в комитет, как кавалер на раут — со всеми вежливый и обязательный, всегда рассеянный, но с четверти второго часа приходивший в тревожное состояние; тревожность доходила до лихорадочного состояния после половины второго, а в три четверти второго он просил позволения ехать по важным делам службы; едва он затворял за собою дверь, следовал общий смех, потому что все знали, что в два часа каждый день он являлся к мадам Крюденер.
Меншиков казался мало заинтересованным, или, вернее, имел вид, как будто пригласили его принять участие в комнатных играх, и если говорил, то шутя или иронически. Вронченко разыгрывал роль шута. Когда он приехал в первый раз, то обратился к Дестрему, такому же волоките, как и он сам: «Мусью Дестрем, кесь ке се? Что это? Вы толстеете, а я худею». — «Это показывает, господин министр, что, отчего вы худеете, я оттого полнею». (Общий смех.) Вронченко сделал на это очень мастерски такую мину, что показался еще глупее, чем был. (Гомерический смех.)
Когда я прочитывал статьи новой сметы, то после каждой произнесенной цифры Вронченко делал на стуле комические прыжки, и чем более смеялись, тем более он кривлялся. Клейнмихель и Чевкин имели вид сосредоточенный, оба равно под влиянием преобладающей мысли, как бы друг друга укусить; в свободные от этой мысли минуты Чевкин вторил Левашову в теориях политической экономии, но с некоторою приправою металлургии.
А. А. Бобринский вообще говорил редко; он вставал почти исключительно ради своевременных вопросов, — и тогда говорил с жаром. Кто знал его ближе, тому он известен был за человека кроткого и в высокой степени приличного, но в голосе его была какая-то жесткость, которая незнакомым могла выказывать его за человека, что называется, резкого. Клейнмихель выходил из себя каждый раз, когда Чевкин и Бобринский начинали говорить. Злобу его на Чевкина я понимаю, но что вооружало его против Бобринского — это осталось для меня загадкою.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});