Мартин Иден - Джек Лондон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, Руфь сама подтверждала свое преклонение перед авторитетами. Мартин отлично понимал ее мысли, но не желал слишком в них вдумываться. Он любил ее независимо от ее отношения к Прапсу, Вандеруотеру и профессорам английской филологии, но он все больше убеждался, что существуют области мышления, для нее совершенно недоступные, о существовании которых она даже и не подозревает.
Руфь в свою очередь считала, что Мартин ничего не понимает в музыке, а суждения его об операх она находила не только неверными, но намеренно парадоксальными.
— Вам поправилось? — спросила однажды Руфь, когда они возвращались из оперы.
В этот вечер, после целого месяца суровой экономии на пище, он позволил себе пойти с нею в театр. Тщетно прождав, чтобы Мартин сам заговорил о спектакле, который произвел на Руфь сильное впечатление, она, наконец, решила спросить его.
— Мне очень поправилась увертюра, — отвечал он, — это было превосходно.
— Да, но самая опера?
— Опера тоже, то есть оркестр, разумеется. Но было бы еще лучше, если бы эти шуты гороховые стояли на месте или вовсе бы ушли со сцены.
Руфь была ошеломлена.
— Вы говорите о Тетралани и Барильо? — спросила она.
— И о них… и вообще обо всей своре.
— Но ведь это же великие артисты!
— Все равно. Они своим глупым кривляньем только портили музыку.
— Так неужели вам не правится голос Барильо?! — воскликнула Руфь, — Ведь он считается вторым после Карузо.
— Нет, отчего же, нравится, а Тетралани нравится еще больше. У нее исключительный голос, насколько я могу судить.
— Но… но… — Руфь не находила слов, — Я тогда ничего не понимаю. Вы восхищаетесь их голосами, а говорите, что они портили музыку.
— Вот именно. Я бы много дал, чтобы послушать их в концерте, и дал бы еще больше, чтобы не слышать их, когда играет оркестр. Видно, я безнадежный реалист. Великие певцы не всегда великие актеры. Конечно, прекрасно, когда Барильо ангельским голосом поет любовную арию, а Тетралани вторит ему голосом, еще более ангельским, и все это на фоне яркой, сверкающей всеми красками оркестровой музыки. Не спорю, это огромное наслаждение. Но все впечатление мгновенно разбивается, как только я взгляну на сцену и увижу Тетралани, ростом чуть ли не в шесть футов и весом в его девяносто фунтов, и рядом Барильо, маленького квадратного человечка, с грудной клеткой кузнеца, и как оба они становятся в позы, хватаются за грудь и размахивают руками, словно обитатели сумасшедшего дома. А я должен себе вообразить, что это любовная сцена между юным принцем и прелестной принцессой. Нет, я протестую, Это нелепо. Это глупо. Это неестественно. Вот в чем все дело: это совершенно неестественно. Неужели хоть кто-нибудь объясняется в любви таким образом? Да если бы я вздумал вам так объясняться, вы бы мне надавали пощечин!
— Вы не понимаете, — негодовала Руфь, — каждая форма искусства ограничена. (Она вспомнила лекцию об условности искусства, слышанную недавно в университете). Вот в живописи мы имеем всего два измерения. Однако вы признаете иллюзию трех измерений, которую художник создаст силой своего искусства. В литературе автор всемогущ и всезнающ. Ведь вы признаете за ним право сообщать о тайных помыслах героини, хотя, когда эта героиня думала, никто не мог подслушать ее мысли? То же самое, в театре, в скульптуре, в опере — всюду. С некоторыми противоречиями приходится мириться.
— Да, я понимаю, — отвечал Мартин, — всякое искусство условно. (Руфь изумилась, как правильно он выразился: как будто он кончил университетский курс, а не был самоучкой, читавшим в библиотеке все, что попадалось под руку.) Но и в условности должна быть реальность. Деревья, намалеванные на картоне и стоящие по бокам сцены, мы считаем лесом. Это условность, но достаточно реальная. Но ведь изображение моря мы не будем считать за лес. Мы не можем этого сделать. Это значило бы насиловать все наши чувства. И потому-то все ужимки, гримасы и конвульсии двух сумасшедших, которых мы только что видели, никак нельзя принять за выражение любовных чувств и настроений.
— Неужели вы и в музыке считаете себя выше всех критиков? — возмущенно сказала Руфь.
— О нет, нет. Просто я позволяю себе иметь собственное мнение. Я говорю все это для того, чтобы объяснить вам, почему слоновая грация госпожи Тетралани испортила для меня всю прелесть оркестра. Может быть, знаменитые музыкальные критики совершенно правы. Но у меня есть свое мнение, я не подчиню его приговору всех критиков вместе взятых. Что мне не нравится, то мне не нравится, и с какой стати я должен делать вид, что мне это понравилось! Только потому, что это нравится другим? Я не желаю подчинять свои вкусы моде.
— Но музыка требует подготовки, — возразила Руфь, — а опера требует особой подготовки. Может быть…
— …я еще недостаточно подготовлен, чтобы слушать оперу, — договорил Мартин.
Она кивнула.
— Возможно, — согласился он, — но я даже рад этому. Если бы меня смолоду приучили к опере, я, вероятно, сегодня проливал бы слезы умиления, глядя на ужимки этих клоунов, и не заметил бы ни их голосов, ни звучания оркестра. Но вы правы. Это, конечно, дается воспитанием, а я уж слишком стар. Мне нужно или нечто реальное, или уж лучше совсем ничего. Иллюзия, в которой нет и намека на правду, не трогает меня, и опера кажется мне сплошной фальшью; в особенности, когда я вижу, как маленький Барильо судорожно хватает в объятия огромную Тетралани и говорит ей о том, как он ее любит.
Но Руфь, как всегда, судила о взглядах Мартина, исходя из внешних признаков и из своего преклонения перед общепризнанным. Кто он такой, в конце концов, чтобы считать правым только себя, а весь культурный мир обвинять в непонимании? Его слова и мысли не произвели на нее никакого впечатления. Руфь слишком привыкла ко всему общепризнанному и не сочувствовала мятежным мыслям; к тому же музыкой она занималась с детства, с детства любила оперу, так же как и все люди ее круга. По какому же праву этот Мартин Иден, только что вынырнувший из царства рэгтаймов и уличных песенок, берется судить о музыке, восхищающей весь мир? Руфь была задета в своем самолюбии и, идя рядом с Мартином, испытывала смутное чувство обиды. В лучшем случае его взгляды и суждения можно было признать капризом или нелепой шуткой. Но когда, проводив ее до дверей дома, Мартин обнял ее и нежно поцеловал, Руфь забыла все, вновь охваченная любовью. После, лежа в постели без сна, Руфь все раздумывала, как могло случиться, что она полюбила такого странного человека, полюбила к тому же вопреки желанию всей своей семьи.
На следующий день Мартин Иден, под свежим впечатлением оперы и разговора с Руфью, написал статью под названием «Философия иллюзий». Украшенный маркой конверт с рукописью отправился в путешествие; но бедной «Философии» суждено было переменить еще очень много марок и совершить много-много длительных путешествий.
Глава XXV
Мария Сильва была бедна и хорошо знала, что такое бедность. Для Руфи слово «бедность» означало просто дурные условия существования. Этим исчерпывалось представление ее о бедности. Она знала, что Мартин Иден беден, и мысленно сравнивала его жизнь с жизнью юного Авраама Линкольна или мистера Бэтлера — вообще всех тех, кто, начав с нищенского существования, достиг под конец успеха и благополучия. Признавая, что бедность неприятна со многих точек зрения, Руфь в то же время, как и большинство людей ее круга, видела в бедности превосходный стимул для карьеры и для работы, при условии, конечно, что человек, живущий в бедности, имеет хоть какие-нибудь способности. Поэтому Руфь не слишком огорчилась, узнав, что Мартину пришлось заложить часы и пальто. Наоборот, она даже была довольна, надеясь, что тем скорее он образумится и бросит свои литературные начинания.
Лицо Мартина, худое и осунувшееся, не наводило Руфь на мысль о том, что он голодает. Она замечала перемену в нем и радовалась, так как облик Мартина стал одухотвореннее, тоньше, утратив ту мощь здорового животного, которая одновременно и влекла и отталкивала ее. Иногда Руфь восхищалась каким-то особенным блеском его глаз, делавшим его похожим на поэта или ученого, то есть на того, кем он хотел бы быть и кем она хотела его видеть. Но Марии Сильве его ввалившиеся щеки и горящие глаза говорили совсем другое, и по этим признакам она изо дня в день отмечала перемены в его благосостоянии. Она видела, как Мартин вышел из дому в пальто, а вернулся без пальто, хотя день был холодный и дождливый. Потом на некоторое время щеки его слегка округлились и голодный огонь в глазах погас. Мария заметила также исчезновение часов и велосипеда, повлекшее за собой снова некоторый расцвет жизненных сил.
Кроме того, Мария знала, как он трудится, так как ей было точно известно, сколько керосина он сжигает за ночь.