В чреве кита - Хавьер Серкас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку речь идет о вымирающей традиции, то посещение литературной вечеринки — это своего рода сознательное поощрение анахронизма; поддерживать эту традицию (или способствовать ее поддержанию) означает в некотором смысле пытаться сохранить благостный и устаревший взгляд на жизнь. Если литературные посиделки в «Оксфорде» еще живы, то этим они явно обязаны постоянству двух братьев Арисес, Хасинто и Игнасио, чьи интеллектуальные достоинства, репутация порядочных людей и безграничное радушие привлекают сюда по вторникам и четвергам, с восьми до десяти часов вечера, периодически меняющуюся компанию завсегдатаев: молодые университетские преподаватели, заезжие испанисты из Европы или Америки, дряхлые эрудиты и старые профессора, бывшие ученики, переводчики, робкие или запуганные студенты, какой-нибудь писатель. Своеобразию характеров братьев Арисес оксфордская компания обязана также единственным действующим законом, — неписаным, но неуклонно соблюдающимся, — который регламентировал само ее существование: любого посетителя должно было принимать сердечно, обходиться с ним почтительно и слушать внимательно. Хасинто и Игнасио Арисес были сыновьями дона Франсиско Арисеса, известного андалузского историка, ученика самого Рамона Менендеса Пидаля и близкого друга дона Рамона Каранде. В двадцатые годы ему довелось несколько лет прожить в студенческом городке Мадрида и завести дружбу с цветом молодой испанской интеллигенции и сливками интеллектуальной элиты. После окончания войны дон Франсиско был вынужден скрываться во Франции, но через пять лет вернулся в Барселону и вскоре, благодаря своей репутации ученого и сохранившимся связям с влиятельными особами, добился того, что его прошлое было забыто, а сам он восстановлен в университете. О его жизни (или о том романе, в который превратилась его жизнь) ходило столько легенд, что из них можно было составить объемистый том. Марсело Куартеро, относившийся к дону Франсиско с таким пиететом, что объявил себя, быть может, без особых на то оснований, его учеником, рассказывал мне некоторые из них. Однажды Марсело сопровождал дона Франсиско на футбольный матч на стадионе «Лес Кортс». На первый взгляд, дон Франсиско был преданным болельщиком «Барсы», но, когда по ходу матча у публики возникли разногласия по поводу объективности судейства, он продолжал с невозмутимым интересом следить за перипетиями игры, не обращая внимания на хор осуждающих криков вокруг него, и пытался с грехом пополам найти оправдание судейским ошибкам. Однако когда в конце встречи уже вырисовывалась ничья, а арбитр присудил пенальти в ворота «Барсы», с таким трудом достигнутое беспристрастие дона Франсиско разлетелось вдребезги: побагровев от гнева, он вскочил с места (а вокруг него вопила толпа, поминая недобрым словом мать арбитра и обвиняя его самого в ужасных преступлениях, которых тот, само собой, не совершал), воздел руки и прокричал оскорбление: «Наглец!». Затем, дрожа от стыда и озираясь, словно желая, чтобы его возмущенное восклицание осталось незамеченным, дон Франсиско сел на место. Еще Марсело мне рассказывал, как дон Франсиско, чей педагогический талант мог сравниться только с уважением, которое он питал к своим собственным учителям, в первый и последний раз в жизни вышел из себя во время урока. Он пригласил подняться на кафедру какого-то ученика и, пока тот излагал содержание своей работы, дон Франсиско слушал его крайне внимательно, полуприкрыв глаза и одобрительно кивая головой. Все шло прекрасно до того момента, когда студент упомянул Менендеса Пидаля, назвав его просто «Менендес». Побледнев, как полотно, дон Франсиско прервал студента. «Менендес?» — переспросил он недоверчиво. — Вы сказали «Менендес?» Ученик подтвердил, в смущении и растерянности. «Бога ради, что же вы такое говорите? Как это „Менендес?“» — снова спросил он, уже вне себя от гнева. — «Вы, наверное, хотели сказать дон Рамон. Или Пидаль. Или Менендес Пидаль. Но, ради всего святого, как это „Менендес?“» В ярости дон Франсиско посадил ученика на место и прервал урок. Пока он шел к себе в кабинет, в расстройстве и смятении, студенты слышали, как он бормочет себе под нос, словно не до конца осознав: «Он сказал „Менендес!“». На следующий день дон Франсиско публично принес извинения ученику.
Своих сыновей дон Франсиско воспитал в светской, строгой и щепетильной традиции, в духе Института свободного образования:[23] он внушил им стремление к счастью, любовь к книгам, умение наслаждаться игрой ума и дисциплиной, природное чувство доброты, страсть к педагогике и культ дружбы. Игнасио с удовольствием цитировал известное эссе Монтеня, одного из своих самых любимых авторов, доказывая, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что дружба с моральной точки зрения превосходит любовь: по его мнению, любовь зачастую разделяет и порабощает, она окрашена грубым эгоизмом и, рано или поздно, улетучивается или вырождается в чисто меркантильные отношения; дружба же, напротив, может быть для Игнасио только открытой и щедрой и по определению отметает все то, что не является бескорыстным обменом мыслями и чувствами. «Кроме того, — заключал он с лукавой улыбкой, — в отличие от любви, дружба способна выдержать долгие измены. Поэтому и длится дольше». Подобному традиционному воспитанию братья Арисес обязаны не только своими изысканными манерами кабальеро былых времен и безупречным языком, но и тем, что преисполняло гордостью обоих: каждый изучил какое-то ремесло и умел работать руками — Хасинто был механиком, а Игнасио — слесарем. В отношении же всего прочего трудно было найти двух менее похожих друг на друга людей. Хасинто был сдержанным человеком, высоким и представительным, с очень светлой кожей и бесстрастными чертами лица, слегка нескладным, слегка надменным. Игнасио, напротив, был маленького роста, с красноватым цветом лица и изящными чертами; он обладал открытым, почти восторженным характером, был прост в общении, в разговоре много и резко жестикулировал. Хасинто преподавал испанский язык в Центральном университете, Игнасио преподавал литературу в Автономном университете. К тому времени Хасинто уже прекратил вести занятия в университете, чтобы посвятить себя некоей политической деятельности, к которой его склоняла ватиканская кротость характера. Эти обязанности заставляли его постоянно курсировать из Мадрида в Барселону и сделали невозможным частое присутствие на оксфордских вечерах, в отличие от его брата: тот, напротив, продолжал заниматься преподаванием и наукой, постоянно выставлял напоказ свою неспособность уже не только к политической деятельности, но даже просто к бюрократической, и сопровождал эти слова пылкой апологией собственной незрелости. «Наверное, правда, что работа в университете — это способ продлить юность, и мы продолжаем там работать из страха столкнуться с реальностью или, что по сути одно и то же, со взрослой жизнью, — говаривал он. — Допустим, и что с того? Только полный дурак не захочет продлить свою юность, особенно теперь, когда она давно миновала, и человек уже знает, как наслаждаться ее счастьем и бороться с ее горестями. Пусть мы совершенно не представляем себе, как все устроено в реальной жизни. Повторяю — что с того? — если мы до некоторой степени можем позволить себе роскошь не замечать ее грубости и неудобства. Порой человека судят за незрелость так, словно это преступление, но подобные попреки звучат не серьезнее сетований разобиженной старой девы, потому что для меня зрелость — это нелепое навязывание реальности, своего рода наказание, не имеющее ничего общего ни с достоинством, ни с хорошей жизнью». Зачастую можно было слышать такого рода комментарии из уст Игнасио, всеми фибрами души ненавидевшего лицемерное пуританство, но, несмотря на это, он сам в своем поведении и, особенно, в своей работе — он исправлял все по тысяче раз и никогда не считал ее хорошо выполненной — придерживался доведенного до крайности пуританства, что не мешало ему с такой же доведенной до крайности снисходительностью, отчасти даже унижающей, относиться к поведению и работе других людей. В течение долгого времени я приписывал этой черте его характера, а также его тесной дружбе с Марсело — их связывала общая страсть к праздной беседе, к хорошему столу, к некоторым фильмам и книгам — тот факт, что Игнасио проявлял по отношению ко мне сердечность, которой не могло служить оправданием ни мое посещение его занятий (я был тщеславным и посредственным учеником), ни мои редкие появления в «Оксфорде», ни длительное и поверхностное общение в университете. По неизвестной причине эта привязанность, непостижимая для меня, поскольку я ее явно не заслуживал, всегда побуждала меня держаться с Игнасио начеку, словно я опасался, что в какой-то неожиданный момент вскроются ее подлинные мотивы. А может быть, мое чувство неловкости в его присутствии объяснялось тем, что Игнасио принадлежит к типу людей, рядом с которыми ощущаешь себя намного значительнее, чем в действительности.