В вечном долгу - Иван Акулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это как же так?
— Да вот так и живем.
— М-да. — Капустин поглядел на председателя, робкого, жалкого, с опущенными плечами, и подумал: «Замордовала, видать, жизнь».
— И не хотел я к тебе сегодня, а поеду. Значит, председатель одно, правленцы другое, а жизнь, она сама собой.
— Сама собой, Александр Тимофеевич.
До позднего вечера Капустин и Лузанов ходили по фермам, говорили с доярками, свинарками и все глубже понимали, что в колхозе между людьми нет никакого согласия. Бойкие и зубастые бабенки, расхрабрившись в присутствии секретаря, дерзко наскакивали на председателя, бригадиров, костили их, а те, боясь Капустина, молча наливались густым недобрым румянцем.
Этим же вечером в конторе собрали всех членов правления. Лузанов уже хотел открыть заседание, когда в кабинет вошла сгорбленная старушка и, не обращая внимания на говорившего председателя, не замечая чинно сидящих возле стен правленцев, остановилась у стола против Капустина:
— Я, касатик, давно тебя подкарауливаю…
— Тебе чего здесь? — поднялся было Лузанов, но бабка, не спуская по-совиному круглых глаз с Капустина, продолжала свое:
— Не забыл поди ты, касатик, как церковь закрыл в Косогоре?
— Помню, мамаша, — с улыбкой сказал Капустин, уже не раз переживший атаки богомольных старушек, возмущенных тем, что в прошлом году закрыл последнюю в районе церковь.
— Ну, закрыл и — бог с нею. Ваша власть, ваша и сила. Разломать — ума не занимать. С церкви и железо уже содрали — только и корысти. Церковь вы у нас закрыли, а что дали взамен? Ну где, касатик, отдохнуть теперь уставшей в трудах людской душе?
В мягком тоне, с каким говорила старушка, в ее скорбном морщинистом лице было что-то до боли горькое, материнское, и Капустин невольно встал.
— Председатель наш, касатик, боится, что я обижу тебя. Бог тебя обидит, ежели заслужил. Я просто скажу: неладно живем. Ты, сказывают, умный человек, а о душе нашей подумал? Попик, бывало, выслушает, утешит, словечушко скажет — на край света пойдешь, и силы хватит. А ты, родной отец, пропылишь по селу на своей машинке, только тебя и видели. А остальные, окромя крику, ничего не ведают. Норму да норму. Вот так-то, секлетарь. Не обессудь на прямом слове. Твои помощники тебе так не скажут, а мне бояться кого? А говорю все это, касатик, к тому, что добра промежду нас мало теперя…
— Ну, ладно, бабка, — ласково прервал старуху Лузанов. — Иди уж сейчас.
— И ушла. И ушла.
— Масленица, — будто оправдываясь, сказал Лузанов, проводив старушку, — масленица. Тоскует по колокольному звону. Начнем, товарищи.
Потом говорили о нормах, надоях, отелах, лесе, который надо продавать, спорили, кричали, а Капустин все видел уставшее, густо изрезанное морщинами лицо старухи, видел, как она горько покачивала своей маленькой головой, и в ушах его звучал ее тихий, тоже уставший голос: «Неладно живем».
«Да, да, — думал Капустин, — в делах, заботах мы забыли человека. Тут корень нашего зла. Что там лес, норма, отелы…»
— Это всем нам упрек, особенно коммунистам, — сказал Капустин, начиная свое выступление. — В военное и послевоенное лихолетье устали мы сами, огрубели, оглохли к чужому горю, все подменили окриком да командой… Неладно живем. Пора вытравлять эту солдатчину.
После Капустина снова говорили правленцы, только Лузанов сидел тихий, присмиревший и был занят, казалось, какими-то своими мыслями, очень далекими от того, что занимало всех собравшихся.
XXXII
После посещения колхоза Капустиным в душе Лузанова что-то надломилось. Он первый раз признался себе, что председатель из него просто ни к черту. «Вот она, темнота наша деревенская, — зло думал он о себе. — Иного слова нет, кроме ругани. Право слово, как кобели, грызем друг дружку, а дело стоит. А он, видишь, умный-то человек, приехал и без крика, степенно рассудил, что к чему, в душу без малого к каждому залез, и все разошлись, будто не о дохлых поросятах говорили, а чаем баловались… Эх, и темнота же мы, прости господи. Уж на что Тяпочкин — балаболка — откуда ум взялся. Говорит, давайте солому резать и запаривать. С комбикормом пойдет, как с маслом. Язви его, верно ведь сказал. А где раньше-то был, холера? А кто его раньше-то спрашивал? Ветки предложили рубить — тоже пойдут в запаренном виде… Эх, Лука ты, Лука, суконное твое рыло. Горлом ты привык брать — конец, видать, этому. А если я не умею по-другому?»
Со скрипом, правда, видя, что Капустин ничего не говорит поперек, правленцы согласились выборочно продать лес краснодарским колхозам, которые после войны просто осаждали лесное Зауралье.
— Лес продадим — землей торговать станем? — не утерпел все-таки, подкинул ехидный вопросик Трошин и тут же заявил, что от лесу увольняет себя.
И на следующий день Лука Дмитриевич сам с представителем южных колхозов съездил в обваловский лес и нарезал делянки для порубок. «Раз Капустин не запретил продавать лес — значит, все правильно, — успокаивал себя Лузанов и не мог достичь внутреннего равновесия. — А все-таки съедят меня дядловцы за лес. Съедят. Да и Капустин еще не раз припомнит этот лесок… Напиться бы, что ли!»
Уехали они верхом, а из лесу возвращались пешими. Коней вели в поводу, протаптывая им в снегу тропинку. За день лошади в кровь изрезали ноги об острый, как битое стекло, наст и никак не хотели идти целиной.
Представитель Григорий Голомидов, низкорослый пухлый мужчина, тяжело вздыхал, постанывал и беспрестанно вытирал пот с широкого, изъеденного оспой лица. На круглых обкатанных губах его таяла пригретая улыбочка. Как можно без улыбки, если председатель, не глядя на сопротивление колхозников, согласился-таки продать лесу? И какого лесу! Все сосна, одна к другой, строевая, без стрел подсочки, в толщину — два обхвата. Раскряжуй да развали на плахи — на юге из одной сосны домок выкроить можно.
Когда выбрались на дорогу к Обвалам, то садиться на коней не стали, а пошли рядом, и Голомидов, кося круглые иссиня-прозрачные глаза на председателя, возобновил прерванный в лесу разговор.
— Мы, Лука Дмитриевич, согласны с вами. Завтра же я дам телеграмму, чтобы наши в порядке взаимных расчетов отгрузили вам сена и концентратов. Чего-чего, а этого добра у нас завались. Завались. Да, а сколько бы вы хотели, скажем, сена?
— Прикинем. Вообще-то чем больше, тем лучше.
— Так я и отстукаю нашим: чем больше, тем лучше. Так и отстукаю. А как же. Помогать надо друг другу. Север югу, юг северу. А договорчик мы завтра подпишем, Лука Дмитриевич? Ну понятно, понятно. Сегодня уж поздно.
Говорил Голомидов быстро, запальчиво, задыхался и кашлял:
— Может быть, вы, Лука Дмитриевич, подумаете и еще прирежете нам хотя бы тот клинышек, у балочки. Прирежете?
Луку Дмитриевича раздражал этот болтливый гладенький человечек. Так бы и хрястнул наотмашь по его светлым плутовским глазам.
— Много нахватаешь, спекулировать будешь. Я во время войны бывал в ваших местах, знаю, там лес на золото идет. Ведь не устоишь перед лишним червонцем. Хм.
— Мы этим, Лука Дмитриевич, совсем не занимаемся. Совсем.
— То-то праведник.
— Лука Дмитриевич, давайте зайдем ко мне, подобьем кое-какие бабки…
— Где ты остановился?
— Да вот тут в Обвалах, крайняя к лесу хата.
— У Пудовых, что ли?
— У них, у Пудовых.
«Надо же какое совпадение. Лыса пегу видит из-за горы. Друг друга стоят», — про себя рассуждал Лузанов, а вслух сказал, заранее угадывая выпивку:
— Я ничего. А то, понимаешь, распаялось что-то внутри. Треснуло.
— Шутник вы, Лука Дмитриевич. Шутник.
Дом Пудовых стоял на отлете от деревни, запутавшись пряслами ветхого огорода в частом ельнике. К дому от дороги вилась пешеходная тропинка, которую никто никогда не расчищал, и сейчас, когда кругом снега осели, она грядкой возвышалась над ними.
Коней привязали у ворот, и большая глупая собака, прибежавшая со двора, начала лаять на них, ложась брюхом на снег.
Вошли в избу, с покатым к окнам полом и большой русской печью, на которой, думалось, мог без помех развернуться трактор. Пахло кислой капустой, вареной картошкой и хлебом. Лука Дмитриевич от этих теплых запахов проглотил слюну: за день он проголодался.
Братья Пудовы, Павел и Петр, сидели у стола. Оба здоровые, щекастые, лбы у обоих нависли над глазами. Глаза тяжело и лениво глядели из-под укрытия. Павел, старший, катал на чугунной каталке дробь, а Петр, поставив правую босую ногу на угол табурета и положив на колено руки, лениво глядел на брата.
— А ну, хлопцы, давай все железяки под стол, — весело гаркнул Голомидов. — Ваш голова гостевать пришел.
Братья без разговоров взялись убирать со стола ружейные гильзы, дробь, бумагу, каталку и другие инструменты. А сам Голомидов, отпыхиваясь и кашляя, быстро разделся, и, оставшись в красном свитере, туго обтянувшем его круглый животик, ушел в горницу. Вернулся он скоро, неся в обхват бутылки, банки, колбасу и булку хлеба городской выпечки.