Актриса - Энн Энрайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первую зиму после колледжа я устроилась на работу в газету. Составляла список культурных мероприятий, потом начала писать заметки в рубрику развлечений. Я стала журналисткой. Надевала сапоги на платформе и в зимнюю темень шла на премьеру в театр Гейт или на весеннее шоу в Королевское Дублинское общество. Место я получила благодаря связям моей матери – счастливица, ведь в те времена все сидели без работы, – но счастья это мне не принесло. Жизнь походила на имитацию, и я в ужасе думала, что она окажется настоящей.
Я была всем недовольна; серьги позвякивали, а на лице застыло выражение скуки. После твоего ухода я, несмотря на молодость, чувствовала себя страшно уставшей. Каждый вечер я куда-нибудь ходила. Когда мать была в отъезде, я возвращалась в темный дом; когда она приезжала, я часто заставала ее бродящей ночью по комнатам. Ее друзей я избегала – и потрепанную богему в гостиной, и молодых республиканцев, настраивающих на кухне инструменты. Я не обращала на них внимания и шла наверх спать.
От них, кивавших головой в такт музыке, веяло тревожностью. Бледная кожа, неизменная сигарета во рту, плохая стрижка, узкие плечи – признак бедного детства… Большинство из них не были «в деле» – эвфемизм, которым мы пользовались для обозначения активистов, стрелявших в людей и наносивших им увечья, – но не исключено, что кое-кто как раз был. Из их разговоров это никак не следовало.
Это был не лучший период моей жизни. В начале семидесятых – кто угодно подтвердит – атмосфера в Дублине наводила на мысли о дождливом утре на втором этаже автобуса. Я отправляла материал на Эбби-стрит, а потом пила с матерыми журналюгами в «Овале» или в «Батче» на набережной Бэчелорс-Уолк с видом на реку, подсвеченную ночными огнями. Я мечтала из рубрики развлечений пробиться на серьезные страницы, и мужчины, пившие в этих барах, могли мне помочь. Они всегда знали, что происходит, и с удовольствием предсказывали, что будет дальше, а когда их прогнозы в половине случаев не сбывались, объясняли, что всех нас водят за нос. Так что они дважды оказывались правы. Они всегда были правы.
«Поезжай в “Бусвеллс”, разнюхай, что к чему». Редактор отправлял меня в бар при гостинице, куда захаживали политики. От меня требовалось флиртовать со стариками, что я делала, и вытягивать из них информацию, чего я практически не делала. Я узнавала о законопроекте о военных пенсиях и провалившемся законопроекте о регулировании рождаемости, но это никого не интересовало, хоть сотню статей напиши. Газеты пестрели сообщениями о бомбах, присланных по почте, перестрелках на Севере и в мирном Дублине; всем хотелось читать о тайных состояниях и тайных любовницах; каждый стремился быть в курсе.
Флирт в «Бусвеллсе» – не худший способ провести вечер четверга; он не оставлял чувства, что я очень уж извалялась в грязи. По большей части мне удавалось ни с кем не переспать, хотя бывали вечера, когда приходилось удирать. В этом и состояла игра: какой-нибудь старый кобель заказывает тебе шампанское, ты говоришь: «Даже не думай», выпиваешь бокал и делаешь ему ручкой.
Конечно, я не всегда удирала. Именно так вышло с Дагганом. Правда, случилось это позже и без шампанского. Мне трудно объяснить, но я испытывала теплые чувства к этим мужчинам, завсегдатаям «Овала», которые за мной присматривали, или «Бусвеллса», не причинявшим мне особого вреда. Мне нравились их печальные и осторожные глаза и их манера обращаться со мной как с куртизанкой.
Однажды вечером я и в самом деле столкнулась с Дагганом, позволила ему флиртовать с собой, а потом не удрала.
Дагган читал у нас в колледже лекции, хотя его семинары я по возможности прогуливала: сдавать Кобелине Даггану на оценку свои эссе со стороны любой девушки было бы непроходимой глупостью. Но иногда я заглядывала в аудиторию L, битком набитую девицами, на его лекции о Д. Г. Лоуренсе. Он носил мешковатый вельветовый костюм темно-зеленого цвета и без конца поминал «гениталии», произнося это слово с выраженным монаханским акцентом. Для университета с тремя видами туалетов – мужским, дамским и для монахинь, – оно звучало весьма провокационно. Он обожал Беллоу и Мейлера и яростно и вдохновенно выступал против всего ирландского. Это была визитная карточка, делавшая его изгоем и одновременно великим бунтарем.
Но мне нравилось наше сообщничество. Он не только позволял мне чувствовать себя умной, он ставил меня выше остальных умников, от которых – это же очевидно – никакой пользы. Не то что от нас…
– Ты только посмотри на себя! – любил он повторять. – Ты способна все тут перевернуть. Ты им еще покажешь…
Не знаю, чего в его словах было больше – похвалы или издевки. Студенткой я была тихой, но наблюдательной. Я думала, что если мне и суждено что-то перевернуть, то исподволь, как растет виноградная лоза, незаметно, десятилетиями, действуя своей разрушительной силой. Но откуда он знал? Откуда он знал, что, если бы мне захотелось заполучить мужчину, я просто пошла бы и взяла его? Он это знал? Хотя я была симпатичной ирландочкой. Он постоянно мне это твердил. Ты симпатичная ирррландочка. Впоследствии мне стало интересно, как много женщин на это повелось. В смысле, сколько симпатичных ирландочек он затащил в постель.
Через четыре года после окончания колледжа я наткнулась на него «У Грогана», на поэтическом вечере. Я была вся из себя взрослая, он мне так и сказал: «Ты только посмотри на себя, вся из себя взрослая», – хотя все, что я чувствовала, была окаменевшая печаль. От него не укрылся мой новый цинизм, который он обернул против меня же; мы завели нудный спор и через три паба добрались до его кухни в Ранелахе. Последнее приглашение тоже добавило мне ощущения взрослости. За все время знакомства я никогда не бывала у него в гостях. И нельзя сказать, что я не понимала, к чему все идет.
Даггана всегда было слишком много – на протяжении слишком многих лет. Он чем-то необъяснимо раздражал. Но, как меня ни подмывало во всем ему противоречить или даже попросить его заткнуться, это желание пропало, стоило нам раздеться и коснуться друг друга. У Даггана