Кысь. Зверотур. Рассказы - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердце ничего не подсказывало, а голова – да, голова подсказывала, на то в ней и разум, в голове, – а подсказывала она, что давно еще, еще до свадьбы, – йэх! когда это было-то! – когда был еще Бенедикт юношей диким, некультурным, необразованным был молокососом, с хвостом и без понятий, – видел он у Варвары Лукинишны книгу. Теперь уж и не вспомнить, какая то была книга, большая или малая, и как называлась: от страху, с непривычки ничего он тогда не понял, а только и понял, что страшно.
Теперь-то, конешно, как человек образованный, тонкий, можно сказать искушенный, он бы оценил сокровище: общупал бы, обвертел, посчитал, сколько страниц и каковы буковки: мелкие али крупные; и надолго ли хватит читать; и, прочитавши, на которую полку, целуя, ее ставить.
Теперь-то, трепетный, умудренный, он уж знал, что книга – нежная подруга, белая птица, маков цвет – боится воды.
Милая! Воды боится, огня боится, от ветра трепещет; корявые, грубые пальцы человеческие оставляют на ней синяки, и не пройдут они! Так и останутся!
А есть, которые рук не помывши!..
А есть, которые чернилом подчеркивают!..
А есть, которые страницы вырывают!..
И сам он прежде был так дик и нелеп, такой кроманьон, что слюнявым пальцем протер дырку! – ...«и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь...» – протер, болван, дырку, Господи! прости! – как если бы, чудом каким разыскав в лесу тайную поляну – всю в алых тульпанах, золотых деревах, – обнял наконец сладчайшую Птицу Паулин и, обнимая, тыкнул бы ей грязным пальцем в светлый, в саму себя влюбленный глаз!..
Варвара Лукинишна говорила, что книгу дал ей Никита Иваныч, – а вот и попался, старик, на вранье! Есть, есть у тебя книги, у старого пьяницы, где-то ты их прячешь, хоронишь, людям добрым не даешь... В избе их нету, Бенедикт ту избу знал, сиживал... В сарае нету, в сарае мы пушкина резали... В чулане – одна ржавь... В баньке?..
Бенедикт подумал про баньку и осерчал, сам почувствовал, как личико вздулось от гневливости: в баньке сыро, любая книга отсыреет. Вот ведь: приходил, просил, меняться предлагал, подарок ценнейший принес, не пожалел; сидел с ними, с Прежними, полдня, чепуху их слушал – так нет, врали, притворялись, за нос водили, рыло от него воротили, руками отрицание делали: нету, мол, у нас книг! нету!.. не взыщи!..
А вонючую скотину, перерожденца, за стол усадили: «да Терентий Петрович, да как вы считаете, да не угодно ли ржави...» Напоили-накормили, потом чтой-то осерчали, выкинули его на снег, как мешок... поделом, конешно, вору и мука.
Да ведь и с Бенедиктом они так же: посмеялись да и выставили несолоно хлебавши...
А еще старик-то говорил: на небе и в грудях, говорит, одно и то же, и ты это запомни. А на небе-то что? – на небе мрак, да метель, да вихри мятежные; а в летнее время – звезды: Корыто, да Миска, да Хвощи, да Ноготки, да Пупок, да сколько их еще! А все они, говорил, в книгу записаны, а книга та за семью воротами, а в той книге сказано, как жить, а только страницы все перепутаны... И буквы не наши... А ищи, говорит, – пушкин искал, и ты ищи...
Да уж я ищу, уж сколько народу перетряхнули: Феофилакт, Малюта, Зюзя, Ненила-заика, Мафусаил с Чурилой – близнецы-братья; Осип, Револьт, Евлалия... Авенир, Маккавей, Зоя Гурьевна... Януарий, Язва, Сысой, Иван Елдырин... Всех крюком зацепили, по полу протащили, все за столы, за тубареты цеплялись, все истошно вопили, когда на лечение-то их забирали... Не-е-ет! – дескать, – не на-а-ада-а-а!..
А как же не надо-то – ведь сказано: книг дома не держать, а кто держит – не прятать, а кто прячет – лечить.
Потому что распустились при Федоре Кузьмиче, слава ему. А кто ж главную книгу зажал и держит, – главную-то, где сказано, как жить?.. Вот у Клоп Ефимыча были же книги с ненашими буквами – на виду, две дюжины сухих и чистых, не там ли алмазная запись?.. Да нет, говорит: за семью воротами, в долине туманной... Значит, думай, Бенедикт...
Пойти Тетерю запрячь. А чтоб не разорялся попусту, лишних слов не говорил, помалкивал в тряпочку, изготовил ему Бенедикт и тряпочку, а иначе сказать, кляп; а ветошь свернешь руликом, веревочку проденешь, да рот-то болтуну и заткнешь: меж зубов тряпочка, завязки за уши продеть. И – с Богом, галопом, но без песен!
– Ты куды это, Бенедикт, на ночь глядя?
– Да тут... надо мне... Об искусстве поговорить...
Пускай глядит с порогаКрасотка, увядая, —Та добрая, та – злая,Та злая, та – святая;
Что – прелесть ее ручек!Что – жар ее перин! —Давай, брат, отрешимся,Давай, брат, воспарим!
А погоды нехорошие: муть в воздухе и тревога, и метели гнилые, будто с водою, а снег уж не искрится, как бывало, а как бы липнет. А на углах, на перекрестках, на площадях народ кучками – больше трех зараз – собирается, то в небо смотрит, то переговаривается, то просто стоит тревожно.
Отчего беспокой в народе?.. Вот прошли мимо двое – на личиках забота, взгляд бегает. Вот другие пробежали, руками машут. А вон те – каким-то разговором обменялись, да в дом, да ворота запирать. Бенедикт привстал в санях, высматривал знакомых: промелькнул, как колесо, Полторак, да и нет его: он на трех ногах, его разве догонишь.
Вон бабу под локти ведут: сама идти не может, рукой себя в грудь бьет, вскрикивает: «Ахти мне! Да ахти мне!..» – да все оседает. Что такое...
– Константин Леонтьич!!! – крикнул Бенедикт. – Стой, Константин Леонтьич!.. О чем волнение?
Константин Леонтьич, расстроенный, без шапки, зипун не на ту пуговицу застегнут, не своим голосом:
– Только что объявили: год високосный!
– Как, опять?..
– Да-да! Мы все так расстроены... Нас пораньше отпустили.
– Отчего же это? – взволновался и Бенедикт. – Причина какая, не сказали?
– Ничего пока не знаем... Спешу, голубчик, простите великодушно... Жена еще ничего не подозревает. У нас скотина не убрана, слуховое окно забить надо, что говорить...
Торопливо пожал Бенедикту руку холодными двумя. Побежал дальше.
Вон оно что... Високосный год: жди несчастий! Волосатые звезды, недород, худой скот... Злаки в полях вырастут тощие – это если засуха; а коли, наоборот, наводнения, бури – попрут хвощи в рост, словно бы их водой раздует, вырастут выше деревьев, корнями взроют глины, на которых городок наш стоит: пойдут оползни, новые овраги... Леса обсыплет ложными огнецами; только зазеваешься – ан и чеченец нападет, а то и мамай какой! А если лето выпадет холодное, бурное, с ветрами, так, чего доброго, и гарпии проснутся! Не приведи господь!
А отчего одни года случаются високосные, а другие – простые, обычные? Неведомо! А что делать? Ничего не поделаешь, терпеть!
А только в народе всегда волнение поднимается, злоба, неудовольствие, а почему? а потому, что нет чтобы год-то этот плохой как-нибудь покороче сделать, так наоборот: нарочно издеваются, делают его длиннее. Вставляют лишний день: вот, дескать, вам! на-ко! А ведь лишний день – это и работа лишняя, и налоги лишние, и всякая людская тягота, хоть плачь! А вставляют его, день-то этот, в феврале, и стих есть такой:
Февраль! Достать чернил и плакать! —
ну, это про писцов, но и другие работники плачут – повара, древорубы, а уж кто на дорожные работы призван, о тех и говорить не приходится!
Но есть и такие, которые говорят: оно, конешно, так, работа лишняя, это да, но ведь и жизни прибавляется, верно? Лишний день на белом свете поживешь, лишний блин съешь али там пирожок! Разве плохо? Так бы, глядишь, помирать надо – ан нет, еще восход встретишь, солнышко, а вечером сплясать да выпить! Только вот лучше прибавляли бы этот день не зимой, когда жить тошнехонько, а летом, в хорошую погоду.
Сейчас, прям! Жди! В хорошую! Кабы они хотели облегчение народу сделать, они бы день-то этот прибавляли не в високосный год, а в простые, да не день, а два, ну три, а то и неделю, да объявляли бы выходной!
...Меж тем доехали до избы, где Варвара Лукинишна жила.
– Стой тут.
Тетеря помычал под кляпом, глазами поворочал.
– Я сказал: стой и молчи.
Нет, опять мычит, валенком показывает.
– Ну что тебе? Что?
Валенок снял, руку выпростал, кляп отвязал, цыкнул плевком:
– ... говорю: знаю это место.
– Ну и что? Я тоже знаю.
– Ты знаешь, как груши околачивать, а я знаю, что тут бензоколонка была.
– Мало ли где чего было.
– А где бензоколонка, там горючее. Под землей. Спичку бросить, бздык! – и летим.
Бенедикт подумал.
– Зачем?
– Не зачем, а куда. К такой-то матери.
Бенедикт открыл рот, чтобы напомнить: «закрой пасть, твое место в узде», но знал ответ и не стал нарываться на обидные грубости; у него уже и мозоль на ноге наросла от пинков, а скотине хоть бы что, пинай его не пинай, он привыкши; так что говорить он не стал, подержал рот открытым и снова закрыл, как было.
– Бензин, говорю. Тут его хоть жопой ешь... Бензин, бензин, ферштейн? – вода такая, но – горит. – Тетеря засмеялся. – Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Птички летят, колокольчики звенят... Цыгарку-то оставь мне, пока ты там того-этого.