Стихотворения (журнальный вариант) - Дерек Уолкотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
молитвы Господу о прощенье. О Боже, как пахнет Твоя трава!
И облака надо мной прекрасны, как острова!
Ему показалось, что где-то воинов строят в отряды.
Но это шумели мертвые ямсы, тряслись ограды,
качались пальмы и пастухи окликали стадо.
…Я о тех, кто жить не желает в больших городах,
любой победе предпочитая крах,
тех, кто в глазах победителей — прах.
И равна им в терпении старая лошадь разве:
она хвостом колотит по вешней грязи
и гонит мух, подступивших к язве.
Но если лошадь в страданье столь велика,
не больше ль ее человек? Филоктет шевельнул слегка
больной ногой — она, как губка, была мертва и легка.
***
Девушка рассмеялась: “У-мерос, так произносят по-гречески” —
и повернула Гомеров бюст в пене лепных кудрей
с боксерским носом. От запаха рыбной нечисти
так воротил свой паяльник старик Семь Морей:
“Гомер и Вергилий — фермеры, а Пегас —
лошадка с крыльями — возит на фермы газ”, —
сказал я, ловя ее руку на мраморном лбу певца.
“О-мер-ос”, — хотелось мне повторять без конца.
Начальным “О” выдают себя радость и горе,
“мер” — по-антильски матерь, а также море,
“ос” — окрыленный рой или кость сухая,
так волны свистят, на белые кружева
свой дар — ожерелие черных камней — бросая.
“Омерос” — так, умирая, шумит листва,
и с этим звуком вода покидает гроты.
Имя смолкло. Тонких теней тенеты
легли на смуглость ее азиатских скул —
и в этот миг она была Антигоной:
“Ум устал от Америки. Чтобы он отдохнул,
нужна Эллада, мои острова” — похоже
говорила и та, всколыхнув красоту волос;
пена крахмальных кружев светилась на смуглой коже,
и, словно на мелководье прибой,
прозрачный шелк шумел над ее локтями…
Но слепой и холодный бюст — не в ее, в твоей мастерской,
с миндалевидными, мраморными глазами,
под шум шелков отвернул свой сломанный нос,
как будто глаза его, полупрозревши,
пол студии приняли за раскаленную добела
палубу… Он отвернулся, не потерпевши
зловонья кофейных локтей, шоколадных ног,
взятых в оковы, шумные, как листва…
Или же он отвратился от белых своих семян,
капризные губы из-под стола кривя,
отрекся от лиры, от крытого белым хитоном кресла —
и жажда страданья и гнева в нем вновь воскресла…
Гречанка уснула. Тень мачты и тень моя
упали ей на чело. Из волос ее темных
выплыл древний девичий лик на носу корабля.
Вещее имя в вазочке горла. Но не для томных
важных царей, а для грубой прозы
двух рыбаков, посылавших свои угрозы…
***
Что такое базар? Историческая эклектика.
Полумесяцы магометанских дынь,
гроздья бананов, как фараонья каскетка,
мячик этрусского льва — золотой мандарин,
северные сияния ледяной макрели,
африканские кудри капустных голов,
чтоб кровожадные цезари, видя, млели,
потрошеные туши — распятья мятежных рабов
под карнизами вилл, на развилках лавров,
сердечки перцев, ягодки нежных сосков
для ублаженья конкистадоров и мавров…
Здесь уместилась история островов —
и рядом — история Древнего Рима.
На прилавке качаются чаши весов,
но равновесье вряд ли установимо,
ибо не может капля чугунной тяжести
уравновесить старое слово и новое слово:
тождество таковым лишь кажется.
Они уходили с базара. Корзина была тяжела.
Ахилл ее отдал Елене: “Вот, на-ка,
сама волоки: я не раб, которого ты наняла!
Довыставлялась на публике!” — в гневе выкрикнул он.
Ему ответил самодовольный звон
Еленина хохота… Чем же он стал? Собакой,
способной нюхать лишь воздух ее следов.
Он завопил как безумец: “Позор! Проклятье!”
На вопль обернулись. Тем часом желтое платье,
тараня плечом толпу, волокло по земле
тяжеленную тяжесть. Несносное существо!
Своим упрямством Елена бесила его.
Догнал, рванул корзину — она не давала:
“Ты же не раб, которого я нанимала!” —
“Отдай, мы оба устали!..” Он плелся за ней по пятам
туда, где машины гордые, как колесницы
богов и полубогов, мычали моторами
и ослепляли блистанием. Там
она обернулась, вспыхнув жестоким взором:
“Мальчишка, уйди!” — на миг он застыл у фургона,
испугавшись пантеры… Ее коготки
царапнули ему щеку. Они не спускали друг другу.
Она впилась ему в палец, он изорвал ей платье —
но Гектор выпрыгнул из машины и подал ей руку.
Он тянул ее в свой фургон, как пантеру в клеть.
Ахилл ощущал, как гордость его по капле
уходит из жил. Он больше не мог смотреть
в ту сторону. Крупные слезы падали
из глаз его. В дверцах мелькнул ее локоток.
Фургон отошел. Ахилл поднял плод, упавший в песок.
***
Она распрямила плечи
и кинула взор, который меня потряс,
как ни одна фигура английской речи…
Ее находили непредсказуемой, а подчас
и злой на язык. В рестораны ее не брали.
Она продавала бусы, платки, монисто,
переплетала бисером косы туристок,
а потом выбирала какой-нибудь угол тихий
вдали от женщин, бранившихся, как дроздихи,
за место на площади… У хижин, где манекены
красуются в пестрых саронгах и цельнокроеных
блузках, порхала моя Елена.
Витрины кокосовых масок, коралловых алых серег
отражались в волнах спокойных,
но взгляд Елены оценивал и стерег.
Холодной, нечеловеческой силой
она, как пантера, меня влекла.
О, как я тогда понимал Ахилла!
Собрав всю храбрость, какая во мне была,
я подошел к прилавку — как тот охотник,
который крадется к пантере шелковой,
уснувшей на ветке. Сказать ей, что я охотник
до карнавалов? Или купил бы шелковый
женский наряд? Но ее загадочный взгляд
выразил скуку. С минуту она постояла,
потом зевнула, еще улыбнулась вяло —
и пропала за спинами манекенов.
Точь-в-точь как кошка: устало зевнет — и прыг!
Мне показалось, что там, где была Елена,
воздух, порванный эхом, дрожит, как тростник.
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
“Омерос” — книга о Гомере и о море. Орфоэпическая доминанта Гомерова имени “мер” означает на антильском наречии “мать” и “море”. “Возлюбленная нежная матерь!” — обращался к морю Элджернон Суинберн, и цинизм Джойсова Быка Маллигана не свел на нет возвышенной патетики этого обращения. Между прочим, ведь и по-русски Гомер и море, по существу, анаграммы друг друга, о чем напоминают стихи Мандельштама:
И море, и Гомер — все движется любовью.
Гомером и морем книга Уолкотта проаллитерирована насквозь — вплоть до сцен африканского сражения второй мировой войны, где “омер” сквозит в именах Монтгомери и Роммеля.
Разговор с художницей-гречанкой о Гомере, красота звучания исконного имени поэта — Умерос, благородное очарование собеседницы — все это рождает напор ассоциаций и идей, которым суждено развиться в большое эпическое произведение. Одна из линий сюжета — война двух рыбаков Ахилла и Гектора за честь и любовь чернокожей красавицы служанки, тринидадской Елены.
Где-то на середине чтения вдруг выясняется, что о черной Елене повествует тот, кому она служит, — фермер-свиновод, ирландский эмигрант майор Планкетт. Он же представляет на островной конкурс эссе свою работу, явно ницшеанский подтекст которой подчеркивает наивную провинциальность отставного майора:
В истории он был учеником
Загадочного ментора, на ком
Остался и теперь ярлык фашиста,
Хоть все, что он писал, дышало чистой
Любовью к древней и к родной культуре…
Ни принцепсов Ганновера, ни бури
Вильгельма — с высшим он не ставил в ряд,
Когда сказал: “Историю творят
Немногие, а большинство людей
Свидетельствовать рождены о ней…”
В раннем сочинении немецкого философа речь идет о “пластической силе человека, народа или культуры как способности претворять и поглощать прошедшее и чужое и излечивать раны”. Лишь тот, кто осознал свое существование как наследство, чувствует благополучие дерева, пустившего прочные корни. Но, вечно опровергающий самого себя, Ницше говорит “да” и тому, кто не захотел никаких прочных корней, а выбрал погибнуть от глубины своих ран. Как могучие деревья падают от ран и, потеряв корни, носятся по бескрайнему морю, так Филоктет в наказание за убийство деревьев примет незаживающую ссадину от ржавого якоря и, не похожий на Филоктета античной трагедии, возлюбит свою рану, даже возгордится ею: станет вечерами мазать мазью ее “запекшиеся губы” и радоваться, что ей “нет исцеления”.