Игра - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невнятная росомашья речь Смерда, верткие прибаутки Корчмаря, хамство и брань Воеводы и молитвенные вавилоны Плаксы, отрывистые, шпанские дразнилки Весопляса.
Проще всего было все-таки со Смердом. Ему вообще не требовалось никаких имен или географических названий.
Деревня. Двор. Свинья. Горшок. Гать. Отец. Бабы. Овца. Солома.
А с глаголами дело обстояло еще прозрачнее, вся его жизнь во время чумы и после умещалась в четырех:
Хворать. Помирать. Вонять. Жрать.
Он бы так и прожил в лесу до Страшного Суда, дичая, обрастая волчьим ворсом, уже не нуждаясь ни в речи, ни в одежде. Ему не о чем было жалеть, не на что надеяться. Отчаиваться он не умел, мрачные мысли его не посещали, питаясь солониной из трупов соседей и их скотины, он все же не забывал чинить крышу отцовского дома и по-хозяйски поправлять покосившийся частокол.
Смердом был его отец и смердом был отец его отца, и так - до Адама.
Крестьяне в Англии или Германии - веселые йомены и философы - бауэры, посчитали бы смердов моего цветущего Малегрина вьючными животными, человеческими мулами. Но нет, они бы горько ошиблись - Смерда, оставшегося одиночкой в безглазой деревеньке все же посещала человеческая тоска. Но не по женщине или теплому очагу. Он мечтал о Хозяине.
О сеньоре из высокого замка, о Господе Боге, Господе Черте или Человечке из Подпола. О Хозяине, который придет, объяснит, накажет, похвалит, направит на все готовые руки смерда. Он дождался своего Хозяина. Воевода, еще в первую неделю правления чумы доблестно драпанул из запсивленного дома, где помирала жена с детьми.
- Дай попить, дай попить…
- Бог подаст, дура!
Все его четыре любовницы, стратегически разбросанные по городишкам Малегрина умерли или уехали, так что Воевода по его собственному выражению “предпринял срочное отступление к германской марке”.
Смерда он повстречал на запущенной просеке близ мертвой деревни. Рано утром одушевленный медведь с урчанием рылся в воеводином мешке, где сохранялся на черный день кружок сухой колбасы. Боясь, что дикарь прибьет его и сожрет, Воевода со страху принял повелительный тон:
- Брось мешок! Натаскай воды! Разведи костер! Кто здесь смерд?!
И улыбаясь черными зубами, прихлопывая в ладоши, Смерд рявкнул единственную шутку, на которую был способен:
- Кто здесь смерд? Я за него! Я за него!
В то утро Воевода приобрел покорного кентавра, носильщика и телохранителя, унизительное бегство стало напоминать летнюю прогулку от одного запустения, к другому.
В те времена город Таурген, что на реке Ламанд, считался столицей графства, мизерным Парижем, там Воевода надеялся на пару месяцев приятной жизни. Солдафон был свято уверен, что за городские стены без подорожной грамоты и пошлины не пропустят даже чуму. Вскоре ему пришлось убедиться в обратном. На воротах и в караульне не было стражи, Таурген населен был тенями, смутными скрипами ступеней в доходных домах и, как и все графство, трупами.
Ничтожные людишки, попадавшиеся в подвалах были либо безумны, либо плаксивы, но все одинаково прожорливы и бесполезны. Один Корчмарь, приставший к Воеводе и Смерду, как репей к платью, годился на то, чтобы стать спутником. Он был болтлив, как ребенок или еврей, мелочен и угодлив. Он любил рассказывать о том, какие убытки нанесла ему Чума.
- Представляете… В мою рюмочную, в мою замечательную рюмочную на южном склоне холма, окнами на реку, где подают три вида наливок и различные закуски в любое время дня и ночи, где есть отдельные кабинеты для влюбленных и просто друзей, в мою невероятно уютную рюмочную…
- Ты короче… - мычал Воевода.
- Простите! Так вот в мою рюмочную под названием “Отрада”, в течение трех суток не зашел ни один человек! Правда, на четвертый день ввалилась целая толпа висельников, они пили и жрали в три горла, и портили моих женщин и переколотили утварь, а потом вышвырнули меня вон, не заплатив ни гроша… Но я помню всех этих негодяев в лицо, я все записал - и выпитое и перебитое! И когда закончится катаклизьм…
- Чего?
- Ката… Я имею в виду - плохие времена, когда они закончатся, я их затаскаю по судам, да - с, по судам.
Бедный Корчмарь! Вряд ли кто-нибудь из погромщиков дожил до конца “плохих времен”, потому что “плохие времена” тем и хороши, что не кончаются.
Но Корчмаря не гнали - он мог пригодиться, юркий бюргер знал несколько рецептов домашних мазей, умел вправлять вывихи, бросать кровь и шить самые скверные раны.
Он гордился грамотностью, то есть умением подписать свое имя, в доносе поставить кривую подпись “доброжелатель”, и оснащал свое писание манерными вывертами вроде “милостивый государь, не соблаговолите ли вы, вспомоществовать в нашем бедственном положении…”.
Целые дни Корчмарь проводил за сочинением помпезных писем к различным высоким особам, и оставлял измаранные кусочки ткани и кожи на обочинах, отмечая пройденный путь, как Мальчик - с - Пальчик.
Если Воевода выбирал спутников исключительно по принципу: “А что ты мне дашь?”, то приобретение им Весопляса до сих пор остается для меня загадкой.
Этого заморыша троица беглецов обнаружила в старой гончарной мастерской на окраине лесного городишки, где он спал, крепко завернувшись в плесневую рогожу.
Спустя трое суток, после принудительного купания в ручье, и уничтожения слоя вшивых гнезд и колтунов, выяснилось, что длинные космы его светлы, как пенка на топленом молоке, лицо, живое и скуластенькое, смышлено и нежно, все члены тела невероятно гибки, к тому же паренек оказался на удивление сговорчивым и бесстыдным. Все его таланты - игра на волынке и псалтерионе, гимнастические курбеты и четыре плохо заученные французские песенки похабного содержания были совершенно бесполезны для странников печальных времен.
За его спиной неуверенно маячил грязный балаганный фургон, кишащий нищетой доверху, облезлые жонглеры, жонглерши и жонглерские дети, едущие неизвестно откуда и неизвестно куда. История его одиночества менялась в зависимости от самочувствия и размеров краюшки самопечного пресного хлеба за пазухой Воеводы - чем больше хлеба, тем жалостнее. Присутствовал обязательный ливень, мельница на холме, только что умерший от дряхлости прадедушка, которого женщины пеленали в углу повозки. И отряд неизвестных - разбойников, рейтаров, баронов - проходимцев - на лошадях с топорами, с тесаками! который неопрятно и быстро расправляется с населением балагана, искореняя раз и навсегда ненавистных бродяг, разносчиков чумы и слухов.
И конечно же - бегство уцелевшего полуобнаженного подростка с умирающим ребенком на руках, бегство петляющее, лисье, сквозь равнодушный лес, не смея обернуться на трех всадников - преследователей.
Бегство, увенчанное коротким успехом, погоня отстала, Весопляс промаялся в чаще трое суток, ребенок (сестрица, названный братик?) метался в жару, плакал и не хотел есть зеленое былье, ягоды, сырые грибы и мох, Весопляс нянчил его, как умел, прикладывал к сухому юношескому соску, ребенок жамкал его грудь деснами и наконец, умер.
Весопляс зарыл его в хвойной балочке, пометил яму камешками и жгутом папоротниковых листьев, побрел куда глядели глаза. Но в лесу смотреть было не на что, он вышел-таки в некогда людные места, забрался в развалины и лег навсегда спать - и спал бы, смаковал смертную молочную дрему, не опасаясь петушиного крика, вороньего грая и людского окрика, если бы Воевода не вытряхнул мальчишку из укрытия, как крысенка из лукошка. Корчмарь умничал, демонстрируя, что знает по-французски, хватал Воеводу за копну лохмотьев:
- К чему нам лишний рот, мон женерез женераль?
- Припечет - сгодится - неопределенно мычал Воевода и разламывал надвое вожделенную краюху.
Мальчик принимал хлеб, награждал повелителя по-птичьи быстрым поцелуем в плечо и горланил нарочито высоким голоском похабщину:
“… Начал филин, начал филин
Начал филин девку ять…”
И никогда не допевал до конца.
Но занятнее всего получилось с Плаксой. Четвертый сын в семье нищего барончика, из наследства ему не светил даже кот - а уж заветные мельницы и ослы давно расхватили старшие. Но не будь дурак, Плакса двинулся по тропе Праведников - подался в монастырь, кое - какая мзда и рекомендательные письма значительно облегчили тяготы жизни послушника. На третий год монастырского ничегонеделания Плакса выбился в келари. Потянулась вкусная, необычайно легкая жизнь. Замечательный принцип старинных келейников: “Ora et labora”, Плакса скромно переиначил в легкомысленное “Ora et amora”. Монастырские часочки, общие трапезы, день разделенный на доли мерными ударами молитвенного колокола. Какие-то грандиозные мальчишники за накрытыми прямо в лесу столами, душные записочки, порхающие из кельи в келью, приготовление колбас, вина и копченых рыб.
Ему не повезло - как раз накануне чумы, Плакса поехал на осляти навестить “своих”, в седельной сумке булькала фляга молодого вина, погода стояла замечательная, живот Плаксы был туго набит, а тонзура едва ли не светилась, как признак ангелического происхождения.